— Кто ещё думает? — спросил Волк негромко.

Думать перестали. Полсотни спин легло рядами, как грядки на огороде. Гребцы пошли между рядов с ремнями, вязали руки за спиной. Ремней на всех не хватило — стали резать снасть с их же струга.

Хозяйственно воюем. Верёвка казённая, так пленные свои принесли.

— Клещ, малый ход. К мосткам.

«Разящий» подобрался к берегу и ткнулся бортом в сваи. Я сошёл не спеша. Спешить было некуда, потому что бой кончился и начиналось хозяйство.

Берег стоял притихший. Пахло пороховой гарью, свежей щепой от разбитого частокола. Из пролома в тыне тянуло дымком — за стеной кто-то так и не снял котёл с огня. Собирались обедать. Не довелось.

Я шёл вдоль лежащих, а они косились на меня снизу, из песка, одним глазом. Наглых рож не наблюдалось. Рожи стали смирные, наперёд согласные со всем.

А ведь недавно вы тут гоголем ходили, соколики. Рыбачков трясли, плотогонов по зубам возили. Вспомнился рыжебородый, что караван наш до Хлынова провожал. Он тогда сплюнул и сказал: новые идут, наглые, нам не чета. Мы службу несли, а эти на разбой сели. Прав оказался, борода. Вот они, новые. Носом в песочек.

Волк подошёл, стягивая рукавицу. Дышал ровно, будто не высадка за плечами, а прогулка, только глаза горели.

— Принимай хозяйство, Кормчий. — Он повёл подбородком на ряды. — Полсотни голов тут, у Гнуса на мели ещё полтора десятка. Двое дёрнулись, больше не дёргаются. За тыном бабы, кашевары, отребье нестроевое — мои выгоняют.

— Раненых наших много?

— Царапины. Браге плечо стрелой чиркнуло — один с вышки успел пустить. Один-единственный со всей заставы. — Волк усмехнулся краем рта. — Не война вышла, Кормчий. Размяться не дали. Твои пушки всю работу съели.

В его голосе сидела заноза, и я её услышал. Топору Волка нынче славы не досталось. Ничего, боярин. Привыкай. Теперь так и будет.

— Разберёмся с добычей — разомнёшься. Сыщи мне старшего их, который в чешуе, с бородой чёрной. И вели Гнусу кормчего своего притащить. Обоих к навесу, отдельно. Говорить будем.

— А с этими что?

— Пусть полежат. Песок мягкий.

Волк хмыкнул и пошёл вдоль рядов, а я поднял глаза на вышку. Прапор Глеба лежал на помосте свёрнутый.

Полежи и ты. До костра.

* * *

Навес стоял у самых мостков — жерди да дранка, такой вот склад для отжатого нами добра. Под ним и устроились: я на бочонке, Бес с Рыжим по бокам, у столба Волк привалился плечом, скучающий с виду.

Привели обоих.

Чернобородого я не сразу узнал. Час назад на носу струга стоял павлин — а сейчас перед навесом топтался мужик с располосованной щекой. Чешуйчатый панцирь на нём сидел криво, как с чужого плеча. Хотя нет. Спину он держал. И глядел на меня, сверху вниз, даром что со связанными руками.

Живучая штука — спесь. Струг утопил, людей положил, сам в полон угодил, а она целёхонька.

Второй — который тёртый кормчий — встал чуть в стороне и молчал. Этот смотрел правильно: не в песок и не с вызовом, а внимательно и слушал.

— Развяжите ему руки, — сказал я и кивнул на чернобородого. — Не сбежит. Некуда бежать.

Бес полоснул ножом по ремню. Чернобородый растёр запястья, дёрнул подбородком:

— Ты, что ли, главный у этого ворья?

Голос его был сорванный, но громкий. Для своих старается — вон они, лежат рядами, слушают. Перед смертью хоть покрасоваться.

— Я Кормчий. А ты кто таков?

— Я — Осмол, сотник князя Глеба! — Он это выкрикнул, аж жила на шее вздулась. — Ты хоть знаешь, на кого руку поднял, вор? У князя тысяча копий! Он вас с воды выжжет, с корнем, с бабами вашими и выводком! Тебя, смерд, на колу…

— Тысяча, — сказал я.

Он осёкся.

— Хорошее число. Круглое. — Я поднялся с бочонка и подошёл. — А давай-ка мы с тобой посчитаем, сотник. Ты считать умеешь? Ну, до ста хотя бы. До ста нам хватит.

— Чего?..

— Утром у тебя было чего? Два струга на воде. Один на берегу. Тын в два роста и семь десятков народу при железе. — Я загибал пальцы у него перед носом, показывая как дитяте. — Это, по-княжески если считать, сотня копий. Так?

Он молчал. Молчать было ошибкой, и он это чувствовал, но говорить было ошибкой ещё худшей.

— Так, — согласился я за него. — А теперь погляди вокруг и скажи мне, сотник Осмол: где твоя сотня?

— Бес, где его сотня? — спросил я, не оборачиваясь.

— Дык это, Голова… — Бес поскрёб в затылке с видом самым озабоченным. — Которая сотня рыб кормит. Которая на мели загорает. А которая вон, рядами лежит, песочек нюхает. Хороший песочек, чистый. Я б сам полежал.

— Волк. Сколько у нас на всё про всё ушло?

Волк у столба зевнул.

— Они кашу не успели доварить.

— Слыхал? — Я повернулся обратно к Осмолу. — Кашу. Не успели. Доварить. Вот тебе вся цена твоей сотни, десятник. А теперь у меня к тебе вопрос, и ты уж напрягись. Ежели сотня стоит недоваренной каши — тысяча твоего князя это сколько будет? Ну? Смелей. Десять каш?

По рядам лежащих прошёл звук. Не смех ещё, но смешок, задавленный, в песок.

Осмол побагровел.

— То хитростью! Громом бесовским!..

— Верно! — Я обрадовался, как учитель тупому ученику, который наконец выдал слово в тему. — Громом! Вот, можешь ведь, когда хочешь. А теперь последняя задачка, десятник, самая простая. Грома у меня — полный трюм. Застав у князя — что грибов, и на каждой сидит такой же Осмол и думает, что за ним тысяча. Вопрос: надолго ли твоему князю его застав хватит?

Он открыл рот. Закрыл.

— Не знаешь. — Я вздохнул и пошёл обратно к бочонку. — И я не знаю. Но мы оба узнаем, потому что я как раз вверх по реке иду. Всё, десятник или сотник, неважно уже, урок окончен. Ты мне неинтересен. Ты за месяц на реке одно дело сделал — неводы у смердов отнимал. Рыжий, убери его. В песочек, к сотне. Пусть полежит, подумает над задачкой.

Рыжий взял его за шиворот, как кутёнка, и повёл. Осмол упирался, оборачивался, что-то ещё выкрикивал про кол и про княжий гнев — но это уже никого под навесом не занимало.

Я перевёл глаза на второго.

— Ну а ты, тёртый. Тебя как звать?

— Сычом кличут, Кормчий. — Голос его был ровный и чуть хрипловатый. Мужик не заискивал и не хорохорился. — Дозволь спросить наперёд?

— Спрашивай.

— Что с моими будет? С гребцами. Люди подневольные, наняты на весло. Им хоть князь, хоть ты — лишь бы кормили.

Ишь ты. Первым делом не про свою шкуру. Я кивнул на чурбак напротив:

— Сядь.

Он сел — спокойно, по-хозяйски, будто в гости зашёл. Руки связанные положил на колени. Бес за его спиной вопросительно двинул бровью: резать путы? Я мотнул головой. Рано. Уважение надо заработать, у нас с этим строго.

— С гребцами твоими ничего не будет. Отпущу со всеми. А вот что с тобой будет — это мы сейчас поглядим. Это, Сыч, от тебя зависит.

— Спрашивай, Кормчий.

Даже не стал изображать раздумья. Понимал расклад лучше меня.

— Начнём с простого. Осмол мне тут про тысячу княжьих копий пел. Складно пел, громко.

Сыч усмехнулся в бороду.

— Осмол и не такое споёт. Он ту тысячу где видал? Ему другой сотник сказал, сотнику воевода, а воевода для страху округлил. — Он повёл связанными руками, будто прикидывая на вес. — Считай сам, Кормчий. Гриди настоящей, что при князе выросла, — сотни полторы. Ну, две от силы. Остальное — как мы: наняты по весне, кто с чем пришёл. Кто из крестьян, кто из ватажных, кого голод пригнал. Таких сотни три с половиной наберётся, только это не копья. Это рты.

— По заставам сколько размазано?

— Застав выше вас четыре. — Он прикрыл глаза, вспоминая. — На Волчьем Яру — как у нас, под сотню, там место жирное, караваны ходят. На Плёсах десятка четыре. У Сухого ручья и того меньше, там мель, ходу мало. А в Крутце… — Сыч открыл глаза. — В Крутце сотни полторы и четыре лодьи больших. Там князь корень пустил, там его человек сидит из ближних. Крутец — это тебе не мы, Кормчий. Там врасплох не выйдет.

Я молчал и слушал. Бес за его спиной уже не бровями играл — застыл. Такого улова мы с одного пленного не ждали.