И вдруг… старушка, слышу, скончалась.

Dr. K[linkenbergh] чуть не плакал. Оперировать больную 75 л., лежавшую 2–3 дня с животом, полным желчи, ничего не евшую даже, ослабшую, после транспорта в 90–100 километров… Оживил ее, спас… И вот..! Оказалось, что больницу, где она лежала, потребовали немцы под госпиталь и всех больных должны были в течение 12 часов убрать. Dr. Klinkenbergh сам просил властей хоть одну комнату пока оставить для тяжело-оперированной… Его и не слушали, сказав: «Krieg ist Krieg»[149]. Старушку повезли куда-то чуть ли не на телеге, т. к. все уже было реквизировано для войск. Она металась дорогой, и поднялся жар. Умерла от слабости, просто от жара. Klinkenbergh долго был под влиянием этого. Его поразило мое решение так круто взяться за больную, наперекор и даже тайно от местного врача, настойчиво утверждая необходимость операции. Если бы не военные события, то следовало бы расчистить гнездо, где она лежала, т. к. там ее просто оставляли умирать, чтобы разграбить ее очень шикарные вещи. Что частично и случилось уже. Помню, как на мое предложение звонить хирургу, обрезали меня: «Оставьте, пожалуйста, это не хирургический случай»…

Но интереснее всего то, что когда она уже скончалась, Dr. K[linkenbergh] пришел к нам и стоял точно так, как у меня во сне и сказал: «2 недели раньше бы оперировать… она бы уже ходила»… Мне даже жутко стало. Какие странные бывают вещи. Все это тогда крутилось вместе: и фронт, и бомбардировки, эти впечатления от больной, штурм страшный, — вроде смерча, скосивший массу деревьев, сбивший яблоки и груши. Так помню все живо. Я привезла из отпуска спокойные нервы и тетрадь с акварелями. Перерисую для тебя — пошлю. Так дивно было. Я целыми днями лежала в лесу, в вереске, слушала пчел и стрекотанье сороки… какой был воздух… Я боялась думать о Париже… не читала газет… знала сердцем, что ты будешь невредим. Вечерами сидела под звездами в пол-ной тишине. Дом стоит на пригорке, кругом только вереск — лиловый ковер и леса. Чудесно. Все было странно с этой больной дамой: эти места, где жила она, хорошо были знакомы доктору, т. к. он сам там провел отпуск накануне и мне еще советовал тоже туда ехать.

Теперь я была 5–6 дней у Елизаветы снова… но как-[то] иначе… Ты не можешь, конечно, составить из моих отрывков представления о всем положении. Не было и речи о моем посредничестве между супругами (настолько-то и у меня есть жизненного опыта), — было серьезнее. Мне только в минуту откровенности Юрий доверил, что и к нему у нее отрицательное отношение. А причина в болезни, и ее надо лаской ли, теплом ли, хитростью ли просто увезти на отдых, пока она не стала душевнобольной. Причин было достаточно для ее болезни: голод, полный дом нахалов-беженцев, постоянные налеты-реквизиции немцев, сожжение целой деревни (около их) и увод ± 700 человек, из коих возвратились 13! — полумертвыми от истязаний и умерли уже на свободе. Много, или почти все были знакомые моей золовки. Весь этот кошмар переживали отрезанные от всего мира, там, в вереске и лесах. У них даже сломанные велосипеды взяли. Масса была провокаций и т. п. И затем бои в Veluwe, т. е. в их вереске-то. Ни подвалов, ни убежищ, а просто на милость Божью сидение одетыми, ожидание смерти. Она стала скелетом, ничего не хочет, кроме уйти из жизни. Такой реакции я насмотрелась у многих здесь. Голод-то ведь действительно не тетка, а он у нас тут был жуткий, не то, что в «Солнце мертвых», а, пожалуй, и похуже: не надо было никакой политической установки для увода, истязания, расстрела, сожжения, — а просто достаточно было решения немцев столько-то деревень оцепить и дать своей волюшке разгуляться. Брат моей прислуги был схвачен по дороге в церковь и ни за что, просто потому, что решено было мужчин той деревни угнать, — взят как заложник. Его истязали до отказа и теперь он без одного легкого и без одной почки в 22 года! (* Тот факт, что это теперь кончилось — уже достаточная причина для радости и благодарностей Богу. Не знаю, писали ли у Вас о голландских ужасах, — они собственно неописуемы.) Все это отразилось, и не могло не отразиться на населении. И именно теперь выходит все наружу, как черные пятна плесени на наших стенах после воды, — только теперь выходит. Все почти, так или иначе, пережили нервный шок. Елизавета, как сильно надорванная и физически (она каждое утро, в 4–5 ч., ходила сама рубить дрова в лес), — мы не могли ее ничем почти поддержать, т. к. были отрезаны, только гороху и масла один раз удалось послать, — она сильно потрясена. Теперь их гонят опять из дома, — они же были тоже беженцы с 42 г., с побережья, а теперь им надо обратно. У нее сил нет на переезды. Вот я и была, просто подбодрить, кое-чем помочь. К отцу их свозила, тот им свой дом отдал, чтобы не (опять) в кучу с другими идти. Сняла в Shalkwijk’e ей комнату и в начале октября жду ее сюда для отдыха. Говорила и с врачом. Мужа ее тоже надо было развлечь, — он как сыч один в их несчастьи и изголодался без единого русского словечка. Ни церкви, ни души родной. Для них обоих необходимо на несколько недель отдохнуть и друг от друга. Трудно в письме. Здесь-то это общее явление после этих замечательных 9 мес. осады. Они же под боком в Arnhem’e живут. Нагляделись и начувствовались. Ну, целую, Ванёк. Оля

100

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной

25. XI.45

Дорогая моя, светлая, душа-Ольгуночка, твои последние 2 письма — радость, свет мне, перечитываю и переживаю их. Чувствую, что _ж_и_в_а_ душа твоя, прошла через _а_д, и он не коснулся ее чумным своим угаром. А сколько всячески надломлено, сломлено и заражено! С_е_р_д_ц_е — было тебе щитом, _ж_и_в_о_е, страдающее о всех и за вся сердце. Это — самая моя большая радость за эти тяжкие годины. Сильная душа твоя живит и свое жилище, ты — слава Господу! — здорова, слышу — _п_о_е_ш_ь, бодра, крепка… Буди, буди и впредь. Милая, голубка… что же ты не отвечаешь, — а я так жду! — чтО последнее из «Путей» получила? Надо мне, чтобы дослать _в_с_е. Теперь можно заказным, бандеролью. Эти две недели… — боли оборвались, я могу писать, — я прорабатывал последнюю треть 2-й книги романа. Поверишь ли? Последняя глава меня истомила: чуть не 7–8 редакций-вариантов! А всего в ней 5 стр. Кончил, _у_с_т_а_н_о_в_и_л. Как только получу ответ — немедленно отправлю тебе. Думаю, что с 201 страницы у тебя не имеется дальше. Никогда так горячо, — «до дрожи!» — не желал так, как ныне, завершить «Пути»! Чувствую, что «крушение» — а это так и есть — «погром Духа в мире» — гонение на Высшее в мире… (все пережитое, _д_и_к_о_е!) — повлияет _к_а_к-то и на дальнейшее развитие работы… — ты это почувствуешь. Не могу по _м_е_л_я_м_ влачиться… _в_з_ы_с_к_у_е_т_ дух высот, по ним томится, хоть я и бренный… Помоги, Господи! К концу жизни глубже постигаешь, какая огромная ответственность на писателе. Если уж и «творчество» сникнет, офабрикуется… — _ч_т_о_ _ж_е_ останется!? Разумею под «творчеством» — все от духа, — _В_е_р_а — во главе. А «провал»-то и есть [в] этом «гонении», умерщвление, и — _у_м_и_р_а_н_и_е. В твоих письмах я встретил ободряющие черты жизни: не оскудевает еще человеческое _с_е_р_д_ц_е. Башмачница… (твое предыдущее письмо) — это уже эпическое..! Хирург… — !!! — Господи, еще жив Дух твой в мире! А ты, Оля..! Склоняюсь перед тобой, восхищаюсь тобой, горжусь тобой, пою тебя… сердце твое благословляю. Вами, _т_а_к_и_м_и, стояла и все еще стоит Жизнь. Жив мир?!..

Чудесно ты описала — показала «праздник». В_и_ж_у_ _в_с_е. И — тебя! Довольно ужасов! Умоляю: _н_а_п_о_л_н_и_ дневник! _в_с_е_ воссоздай. _Н_е_о_б_х_о_д_и_м_о. Бездарные журналисты и прочие «герои» — дают лишь «грязь», «плесень», вонь… — надо давать _п_р_а_в_д_у, — пусть запытанную, изнасилованную, растленную _ж_и_з_н_ь, а не скверный и себялюбивый «репортаж». Помнишь, сколько раз советовал тебе «взять центром темы ферму»! Видишь, что _м_о_ж_е_т_ получиться?!.. Эпопе-я… «Распинаемой Жизни», трагедия-мистерия, ибо _в_с_е_ пронизывается борьбой двух извечных сил: Неба и ада. Оля, я говорю с болью: _с_д_е_л_а_й. Твое сердце поведет тебя, твоя _м_е_р_а_ укажет — _к_а_к. Не _с_п_е_ш_и. Скоро только — лишают жизни. Все творческое требует глубокого, долгого дыхания. —