Я знаю, история синицы и журавля. Но, увлеченный синицей (целыми стаями синиц, т.е. стихов) в руках — не прогадайте журавля — в руках же!

— Смеюсь. — Ничего не прогадаете: mit Haupt und Hauch und Haut und Haar {138}.

— Вы не устали слушать? — Пишу сразу три стиха. Ну и книга же будет! (Продам Гуковскому [1007].)

Впервые — HCT. стр. 97–98. Печ. по тексту первой публикации.

12-22. А.С. Ященко

Многоуважаемый г<осподин> Ященко,

Простите за невежливое молчание: молчала нечистая совесть. То, что начала писать, потеряла переезжая, во второй раз начинать не хотелось [1008]. Теперь начала, но много других работ, постараюсь прислать скоро, только особенно не рассчитывайте: сама тема далека: я, собственная жизнь. Шлю привет и прошу не сердиться.

М. Цветаева.

26-го июня 1922 г.

Впервые — В кн.: Флейшман Л., Хьюз Р., Раевская-Хьюз О. Русский Берлин. 1921–1923. Париж: YMCA-Press, 1983. стр. 157–158. СС-6. стр. 220. Печ. по СС-6.

13-22. А.Г. Вишняку

— Письмо пятое [1009]

26-го июня 1922 г., ночь

Родной!

То, что сегодня слетело на пол и чего Вы даже не увидели, было ненаписанное письмо к П<астернаку> [1010].

Вы сейчас ложитесь. Боже, до чего я умиляюсь всеми земными приметами в Вас: усталостью (тигрино-откровенным зевком!) зябкостью («не знаю почему — зубы стучат!» — у подъезда) внезапной (но еженощной!) ночной прожорливостью (в Prager-Diele — шницель).

— «Но Вы из меня делаете какое-то животное!»

— Не знаю. Люблю таким.

И еще — меня сейчас осенило — Вы добры́. Это не пустое слово. Вам часто жаль, т.е. больно, болевая возбудимость в Вас не меньше радостной. В этом мы похожи.

Мой родной мальчик, беру в обе ладони Вашу дорогую головочку, какие у Вас нежные волосы, стою над Вами как над маленьким. — Сколько у нас с вами могло бы быть. (NB! маленьких?)

Теперь слушайте, это настоящая жизнь.

Вы лежите, я вхожу, сажусь на край, беру к губам руку, вгребаюсь, любуюсь, люблю. За окном — большая жизнь, чужая, нам нет дела, всё проще простого: Вы, я. И целая ночь впереди:

Я Вам рассказываю — всякие нелепости, смеемся ничего любовного! — ночь наша, что́ хотим то и делаем. Но ночь еще своя, собственная, со своими законами, и вот — через смех, произвол, пену — ПРАВДА: единственная: губы к губам.

Вы прелестно целуете (уничтожьте мои письма!) без натиска — нежно <пропуск двух-трех слов> настойчиво и осторожно, с каждой сотой секунды глубже, как человек, который хочет пить — и не сразу…

Некое душевное изящество, выдержка, — до поры.

С Вами не смутно (тяжелой смутой) — нежно, очень нежно, еще нежней, сверх-сил-нежно (игра: холодно, теплей, еще теплей, совсем тепло, — до «горит» у нас с Вами не доходило!).

<Вдоль левого поля:> Любовная любовь — вода, небесная — огонь. (В пояснение: вода: влажное начало, ил. Огонь: ничего не растет и всё сгорает.) 1932 г.

Плывешь. Вы невинны (радостью). Вы не сопреступник, не соубийца души, тьмы Вы сюда не вносите — только темно́ты.

Как я бы хотела, как я бы хотела — ведь это нежнейшее, что есть — Вашего засыпания, какой-нибудь недоконченной фразы, всего предсонного с Вами! — Чтобы лучше любить! Ибо тогда души безоружны и явнее всего.

Милый друг, я только в самом начале любви к Вам — любови! — еще ничего не было, я только учусь, вслушиваюсь.

Я бы хотела многих Ваших слов, никогда не скажу. Чувство: ничего не опережать, заострить внимание и вглубь (себя, другого). Из этого может вырасти огромное — при бережности. Бережность, это Ваше слово, помню и благодарю.

Ведь всякую встречу можно повернуть самовольно (исказить!) эта встреча да будет по замыслу, не Вашему, не моему, самой любви, самой судьбы. — Если ей вообще быть суждено! —

Будет час: у меня встанет к Вам неутолимая жажда — ах, знаю! — но это еще не скоро, и от Вас не зависит. Это — этап.

Не обманывайтесь внешними признаками: руки и губы нетерпеливы, это — дети, им НУЖНО давать волю (чтобы не мешали!) но главное не в них: душа, вначале опережающая, в середине запаздывает: или недолет или перелет, ибо она не наша <сверху: здешняя> и не соизмеряется.

— Спокойной ночи. Прочтите это письмо на́ ночь, и тут же — сонно-выпадающим от сна карандашом — несколько слов мне. НЕ ДУМАЯ. — Буду любить и беречь.

Сегодня в кафэ мне на секунду было очень больно, Вы невинны, это я́ безмерна, Вам этого не нужно знать.

Спите. Не хочу ввинчиваться в Вас как штопор, не хочу розни, ничего не хочу хотеть. Если всё это — замысел, а не случайность, не будет ни Вашей воли, ни моей, вообще — в какие-то минуты — ни Вас ни меня. Иначе — бессмысленно: МИЛЫХ — сколько угодно.

Я хочу — ЧУДА.

M

Впервые — HCT. стр. 98–99. Печ. по тексту первой публикации.

14-22. Б.Л. Пастернаку

Берлин, 29 нов<ого> июня 1922 г.

Дорогой Борис Леонидович!

Пишу Вам среди трезвого белого дня, переборов соблазн ночного часа и первого разбега.

Я дала Вашему письму остыть в себе, погрестись в щебне двух дней, — что уцелеет? [1011]

И вот, из-под щебня:

Первое, что я почувствовала — пробегом взгляда: спор. Кто-то спорит, кто-то сердится, кто-то призывает к ответу: кому-то не заплатила. — Сердце сжалось от безнадежности, от ненужности. — (Я тогда не прочла еще ни одного слова.)

Читаю (всё еще не понимая — кто), и первое, что сквозь незнакомый разгон руки доходит: отброшен. (И — мое: несносно: «Ну да, кто-то недоволен, возмущен! О, Господи! Чем я виновата, что он прочел мои стихи!») — Только к концу 2-ой стр<аницы>, при имени Татьяны Федоровны Скрябиной — как удар: Пастернак!

Теперь слушайте:

Когда-то (в 1918 г., весной) мы с Вами сидели рядом за ужином у Цейтлинов [1012]. Вы сказали: «Я хочу написать большой роман: с любовью, с героиней — как Бальзак». И я подумала: «Как хорошо. Как точно. Как вне самолюбия. — Поэт».

Потом я Вас пригласила: «Буду рада, если» — Вы не пришли, потому что ничего нового в жизни не хочется [1013].

_____

Зимой 1919 г. встреча на Моховой. Вы несли продавать Соловьева (?) — «потому что в доме совсем нет хлеба». — «А сколько у Вас выходит хлеба в день?» — «5 фунтов». — «А у меня 3. — Пишете?» — «Да (или нет, не важно)». — «Прощайте». — «Прощайте».

(Книги. — Хлеб. — Человек.)

_____

Зимой 1920 г., перед отъездом Эренбурга, в Союзе писателей читаю Царь-Девицу, со всей робостью: 1) рваных валенок, 2) русской своей речи, 3) явно-большой рукописи. Недоуменный вопрос — на круговую: «Господа, фабула ясна?» И одобряющее хоровое: «Совсем нет. Доходят отдельные строчки».

Потом — уже ухожу — Ваш оклик: «М<арина> И<вановна>!» — «Ах, Вы здесь? Как я рада!» — «Фабула ясна, дело в том, что Вы даете ее разъединенно, отдельными взрывами, в прерванности…»

И мое молчаливое: Зо́рок. — Поэт.

_____

Осень 1921 г. Моя трущоба в Борисоглебском переулке. Вы в дверях. Письмо от И<льи> Г<ригорьевича>. Перебарывая первую жадность, заглушая радость ропотом слов (письмо так и лежит нераспечатанным) — расспросы: — «Как живете? Пишете ли? Что́ — сейчас — Москва?» И Ваше — как глухо! — «Река… Паром… Берега ли ко мне, я ли к берегу… А может быть и берегов нет… А может быть и —»

И я, мысленно: Косноязычие большого. — Темно́ты.

_____

11-го (по-старому) апреля 1922 г. — Похороны Т.Ф. Скрябиной. Я была с ней в дружбе 2 года подряд, — ее единственным женским другом за жизнь. Дружба суровая: вся на деле и в беседе, мужская, вне нежности земных примет.