П<ильняк>: — Мальчик с ней.
Я: — А где это — Ямская? Тверскую-Ямскую я знаю.
(Пять минут топографии, речь переходит на заграницу.)
Я: — Почему Борису отказали?
П<ильняк>: — П<отому> ч<то> он обращается именно туда, где только отказывают. Последние месяцы он очень хлопотал о выезде за границу Евгении (отчество забыла) и Женечки, но тут началась Зинаида Николаевна [1266], и Женя наотрез отказалась ехать.
— С Борисом у нас вот уже (1923 г. — 1931 г.) — восемь лет тайный уговор: дожить друг до друга. Но Катастрофа встречи все оттягивалась, как гроза, которая где-то за горами. Изредка — перекаты грома, и опять ничего — живешь.
Поймите меня правильно: я, зная себя, наверное от своих к Борису бы не ушла, но если бы ушла — то только к нему. Вот мое отношение. Наша реальная встреча была бы прежде всего большим горем (я, моя семья — он, его семья, моя жалость, его совесть). Теперь ее вовсе не будет. Борис не с Женей, которую он встретил до меня, Борис без Жени и не со мной, с другой, которая не я — не мой Борис, просто — лучший русский поэт. Сразу отвожу руки.
Знаю, что будь я в Москве — или будь он за границей — что встреться он хоть раз — никакой 3<инаиды> Н<иколаевны> бы не было и быть не могло бы, по громадному закону родства по всему фронту: СЕСТРА МОЯ ЖИЗНЬ. Но — я здесь, а он там, и всё письма, и вместо рук — рукописи. Вот оно, то «Царствие Небесное» в котором я прожила жизнь. (То письмо Вам, как я это сейчас вижу, всё о Борисе: события которого я тогда не знала, но которое было.) [1267]
Потерять — не имев.
О Жене будете думать Вы, которая ее знали. Знаю только, что они были очень несчастны друг с другом. «Женя печальная и трудная», так мне писала о ней сестра, с которой у нас одни глаза. Просто — не вынесла. «Разошлись». Может быть ушла — она. В данную минуту она на все той же Волхонке с сыном. Борис на пустой квартире у Пильняка. («Ямская»). Кончил Спекторского (поэма) и ОХРАННУЮ ГРАМОТУ (проза) [1268]. — Дай ему Бог. — Главное, чтобы жил.
Живу. Последняя ставка на человека. Но остается работа и дети и пушкинское: «На свете счастья нет, но есть покой и воля» [1269], которую Пушкин употребил как: «свобода», я же: воля к чему-нибудь: к той же работе. Словом, советское «Герой ТРУДА» [1270]. У меня это в крови: и отец и мать были такими же. Долг — труд — ответственность — ничего для себя — и всё это врожденное, за тридевять земель от всяких революционных догматов, ибо — монархисты оба (отец был вхож к Царю).
Не знаю, напишу ли я Борису. Слишком велика над ним власть моего слова: голоса. «ТОЛЬКО ЖИВИТЕ!» — как мне когда-то сказал один еврей [1271].
Еще пять лет назад у меня бы душа разорвалась, но пять лет — это столько дней, и каждый из них учил — все тому же, доказывал — все то же. Так и получилось Царствие Небесное — между сковородкой и тетрадкой.
_____
О Д<митрии> П<етровиче> С<вятополк->М<ирском> (правда, похоже на учреждение?) — «Дружить со мной нельзя, любить меня не можно» [1272] — вот и окончилось намеренным равнодушием и насильственным забвением. Он меня в себе запер на семь замков — в свои наезды в Париж видит всех кроме меня, меня — случайно и всегда на людях. Когда-то любил (хочется взять в кавычки).
Я ему первая показала, т.е. довела до его сознания, что Темза в часы (отлива или прилива?) течет вспять, что это у меня не поэтический оборот:
РОКОТ ЦЫГАНСКИХ ТЕЛЕГ,
ВСПЯТЬ УБЕГАЮЩИХ РЕК —
РОКОТ… [1273]
(Кстати с этих стихов Борис меня и полюбил. Стихи еще 16 года, но прочел он их уже после моего, боюсь навечного, отъезда за границу, в 1922 г. Помню первое письмо — и свое первое —) [1274].
Три недели бродили с ним по Лондону, он все хотел в музей, а я — на рынок, на мост, под мост. Выходило — учила его жизни. И заставила его разориться на три чудных голубых (одна бежевая) рубашки, которые он мне, по дикой скаредности на себя, до сих пор не простил — но и не износил. Бориса он тогда так же исступленно любил, как меня, но Борис — мужчина, и за тридевять земель — и это не прошло.
А разошлись мы с ним из-за обожаемой им и ненавидимой мной мертворожденной прозы Мандельштама — «ШУМ ВРЕМЕНИ», где живы только предметы, где что ни живой — то вещь [1275].
Так и кончилось.
_____
Нынче же пишу Алеку Броуну. Вот его адрес:
Fressingfield
nr Diss
Norfolk
Alec Brown [1276]
Если — потом когда-нибудь — нужны будут иллюстрации Гончаровой вышлем их Вам. А есть ли у Вас мой Мо́лодец? Посылаю на авось, м<ожет> б<ыть> еще что-нибудь найдется, у меня почти нет своих книг [1277].
Пишу под огромный снег, недолетающий и тающий.
СИЛА ЖИЗНИ. Будем учиться у подснежников.
Обнимаю Вас
МЦ.
Перешлите, пожалуйста, милая Раиса Николаевна, прилагаемую записку Броуну — в своем письме.
Впервые — Минувшее. С. 245-248. СС-7. С. 329-331. Печ. по СС-7.
9-31. А.А. Тесковой
Meudon (S. et О.)
2, Avenue Jeanne d'Arc
25-го февраля 1931 г.
Дорогая Анна Антоновна!
Еще раз повторяю Вам: живи я с Вами (хотя бы в одном городе, хотя бы в одной стране) у меня была бы другая жизнь, вся другая. Мое горе с окружающими в том, что я не дохожу. Судьба моих книг. Всякий хочет 1) попроще 2) повеселей 3) понарядней. Так одинока как это пятилетие я никогда не была. Дома я вроде «стража беспечности» [1278] (как мне нравилось это чешское название!) — роль самая невыгодная. Весь день дозирать, направлять, и всё по мелочам. Иногда с горечью думаю: все у меня в доме и все вокруг более «поэты», чем я. У меня от «поэзии» —только моя несчастная тетрадь.
У меня нет человека, к которому бы я могла придти вечером, сбыв с плеч день, который, раскрыв дверь, мне непременно обрадовался бы, ни одного человека, которого не надо бы предварительно запрашивать: можно ли? Я здесь никому не нужна.
Есть — знакомые. Но какой это холод, какая условность, какое висение на ниточке и цепляние за соломинку. Какая нечеловечность.
Помните, я Вам писала о начинающейся дружбе с переводчицей Извольской — вместе жили в Савойе, соседи по Медону. И вот, 2-го янв<аря> узнаю́ от нее, что она выходит замуж — в Японию! Сорок суток езды морем, не говоря уже о моем паническом страхе перед ним, — никогда не забуду часового—с четвертью переезда в Англию. Не говоря уже о визах, о 5 тыс<ячной> цене билета, о семье, которая мне — даже не бойся я моря и получи и деньги и визы с неба — никогда не даст.
Просто — человек уезжает безвозвратно.
— Гончарова. С Гончаровой дружила, пока я о ней писала. Кончила — ни одного письма от нее за два года, ни одного оклика, точно меня на свете нет. Если виделись — по моей воле. Своя жизнь, свои навыки, я недостаточно глубоко врезалась, нужной не стала. Сразу заросло.
Про мужчин и не говорю. Плохие друзья! Тот же М<арк> Л<ьвович>. Виделись раз — час. Разговоры о литературе, равнодушные. Даже не «что́ пишете?», а «что́ из того, что пишете, пойдет для Воли России?» Что я для него? Сотрудник.
Когда С<ергей> Я<ковлевич> в прошлом году уезжал в санаторию, у нас месяцами никого не было. Дверь молчала, а если стучала, то — либо газ, либо электричество.