Илан открыл дверь спальни.

– Ты все еще здесь?

– Три часа ночи. Как я пойду?

– А почему нет? Человек говорит тебе уйти из его дома, а ты не идешь? У тебя что, совсем нет стыда, ты что, бесстыжая, да? Неужели не знаешь, что когда тебе говорят «пошла на фиг вон», так и надо пойти на фиг вон? Неужели непонятно? Такой ведь простой язык… Пошла на фиг, пошла на фиг отсюда… ВСЕ, ВСЕ, УБИРАЙСЯ! И теперь я буду трахать других девушек, ты меня слышишь? ПОШЛА ВОН! И отныне я буду трахать других!

Она встала, вышла из квартиры прямо в экстравагантный лифт, спустилась и поплелась к Бродвею в своем абсурдном, на заказ сшитом платье в обсос, в абсурдных на каблучищах туфлях. Резкий ветер, усиленный небоскребами, хлестал ее в шею, а на улице пусто и тихо, если не брать в расчет беспечальную семейку крыс, шурующих в мусорных баках. По пустынной улице ползло одинокое такси, водитель навалился на руль. «В дерьмовый Дамбо?»

В съемной квартирке Соню придавило печалью и невесомостью пустоты. Тяжесть мешала ей двигаться, от пустоты тошнило. Вызвала рвоту – вышла только едкая пена, похожая на лягушачью икру. Посмотрелась в зеркало, но в отражении себя не признала. Между ним и ею внедрились несчастье и ссора с Иланом.

Она вспомнила про дедов амулет, достала его, расстегнула застежку, и пустой, расколотый лик демона уставился в ее пустое, расколотое лицо; ну, хотя бы кто-то ее признал. В этот миг мысль о вечной невозместимой пустоте приносила успокоение. «Бадал-Баба, Бхут-Баба, Бхут-Баба, Бхут-Биби, – взмолилась она, – преврати меня в призрака!» Бадал-Баба принимал иногда облик призрака, а иногда – женщины, зверя, облака. Она легла спать, положив амулет под матрас. Сила Бадала-Бабы заключалась также и в том, что он калечил людей.

Три дня спустя позвонил Илан.

– О, спасибо, что ты взяла трубку. Я одинок и жалок, – сказал он.

– Мне тоже плохо, – сказала она.

– Так почему же ты не приходишь? – Он чуть не плакал. – О, это все так печально. Ты всегда говоришь, тебе нужно то, ты хочешь это. Все женщины начинают требовать и становятся охотницами за деньгами.

– Ты что, когда-нибудь замечал, что в миске с мелочью недостает доллара?

– Нет, но у тебя более высокие амбиции. Все чего-то от меня хотят. Никто меня не любит. Никто мне не помогает.

– Но ведь это ты обвинил меня несправедливо, – сказала она.

– В каком смысле? А-а-а! Я уже сказал, что сожалею, но ведь и ты провоцировала меня. Ты что, хочешь еще больше меня наказать?

– Нет. Я не буду тебя наказывать. В конце концов, я тоже погорячилась.

– Немного горячности я могу от тебя стерпеть, дорогая.

Таким образом, после его извинений за ложные обвинения в том, что она покупала недостаточно яблок, моркови и фисташек, и справедливые обвинения в том, что она принимала горячий душ и готовила чечевичный суп, они помирились, и после примирения Соня извинилась за свой протест. Сделав это, она испытала две противоречивые эмоции: горечь из-за того, что отчасти взяла на себя ответственность за их ссору, и облегчение от того, что они больше не ссорятся. Они посмотрели документальный фильм про Эдварда Мунка, который пережил, кажется, все мыслимые невзгоды, что их подбодрило. Блестящее искусство и насыщенная жизнь, несомненно, проистекают из несчастья, и неважно, что психологи утверждают, что обратное может быть в равной степени верно, что психическая стабильность и общая удовлетворенность жизнью с тем же успехом содействуют творческому процессу. Илан и Соня смотрели фильм, сидя в двух креслах и держась за руки. «Почему это фильмы о художниках никуда не годятся? Все до единого. Никто в точку не попадает».

Илан крепко обнимал ее всю ночь, когда они наконец заснули в изнеможении, и Соня пальцами ног обхватила его лодыжку, и пальцы рук они тоже переплели.

Искусство – это то, с помощью чего выбираешься из пропасти после того, как одичал и оскотинился. Нужно зацепиться за что-то и перекроить себя с изнанки на лицо. Вот почему так важно жить в цивилизации, предлагающей театры, оперные и драматические, филармонии, кинофестивали, кафе и парки с журнальными киосками и скамейками, на которых можно посидеть почитать газету. Важно жить в городе, где можно сходить в музей страны, которой больше не существует, или на лекцию о яркой культуре многоквартирных домов, или в еврейский культурный центр на 92-й улице, послушать великого пианиста, который чудесным образом еще жив, с репертуаром, выражающим душевные страдания, или посмотреть фильм об иранском дорожном рабочем, переживающем экзистенциальный кризис. Важно жить там, где можно включить радио и прослушать краткий обзор военных преступлений по всему миру, за которым последует часовая беседа с ирландским поэтом о влиянии его веры на его творчество. Такое перенастраивает на спокойный и рациональный лад.

И еще важно смотреть картины. Они сходили на выставку художника Моранди, которого переоткрыли заново. Его раковины и бутылки торжественны, строги и высоконравственны. Они противоположны деньгам, и войне, и времени, прущему вперед без оглядки. Как пустая бутылка вмещает в себя так много? Как пустая бутылка может хранить чью-то совесть?

Илан сказал:

– Я открою тебе секрет, если ты никому не скажешь. Тут есть гуманность, есть демократизм – и я это позаимствовал! Когда-нибудь я стану знаменитей Моранди и буду выглядеть скромным, даже будучи совершенно бесстыдным.

На табличке Соня прочла, что Моранди, холостяк, до самой своей смерти скромно жил с тремя незамужними сестрами – Анной, Диной и Марией-Терезой – в квартире на виа Фондацца в Болонье. Это вызывало симпатию. Тишина, исходившая от его картин, напомнила Соне Мамино имение «Облачный коттедж», ветшающее меж гималайскими кедрами, стареющее так гармонично, что и в голову не взбредало что-нибудь там починить. Она сказала:

– Моя Мама совсем как бутылка Моранди. Вот те же эмоции, когда я смотрю на нее.

Соня скучала по матери. Та не доверялась богатству, не почитала славу. Она знала, что художник по натуре увертлив, что искусство занятие скользкое, что художник идет за тьмой, пока тьма не придет за ним. Куда сгинул ее отец, Зигфрид Барбье? Мама так и не знала куда, и, конечно же, ей не хотелось, чтобы узнала Соня.

* * *

В феврале Соня получила известие от Мари, своей бывшей начальницы из библиотеки колледжа Хьюитт, которая сообщала, что они с Коулом приедут в Нью-Йорк на свадьбу Элис Ву.

– Мари приезжает в Нью-Йорк, – сказала Соня Илану.

Соня работала с Элис в библиотеке, когда Элис была старшекурсницей, а Соня – на первом курсе, и Элис великодушно пригласила Соню на свою свадьбу, возможно, затем, чтобы Соня составила компанию Мари и Коулу, которых ужасало пребывание в городе, где в любой момент может стрястись все что угодно. Элис выходила замуж за аспиранта, который тоже работал над докторской в исследовательской лаборатории, где они вместе вывели бактерию, устойчивую к антибиотикам, что нашло применение при разработке антибиотиков следующего поколения.

– Некрасивая она, твоя Мари. – Илан помнил ее по Хьюитту.

– Нет, она красива. По-своему.

– Это значит, что она уродина, дорогая, – усмехнулся Илан. К непривлекательности женщин постарше он способен был отнестись с юмором.

– Она выглядит на свой возраст. Вот представь, что у тебя подружка твоего возраста!

Лист салата выпал у него изо рта, будто она прострелила его насквозь.

– Ух, страшно!

– Ты намного старше меня.

– Ты навязываешь мне чувство неуверенности в себе. Ты пытаешься унизить меня, чтобы захватить больше власти. У меня были девушки куда моложе тебя!

Соню это заявление ошарашило, но она решила пропустить его мимо ушей, потому что они не могли позволить себе новую ссору.

– Ну, в любом случае, внешность Мари – не ее вина.

– Это да, – мрачно признал он. – И не имеет значения, как выглядят родители, гарантии никогда нет. Мой дядя и его жена красивые, но моя кузина просто уродка.