— Отец мой был язычником и грешным человеком, как и вы. Я рано осиротел, но братство не дало мне погибнуть. Всё, чему я обучен, что разумею — от великого братства и веры в Господа нашего всемогущего!

— Эк завернул! — усмехнулся Ловчан. — Ты лучше давай по делу, не уворачивайся от вопроса.

— К чему мне? Я и сам охотно вспоминаю о своём имянаречении, возвращаюсь к тем благословенным денёчкам юности. Эх! Но что было, не вернёшь. Не надо жалеть о прошлом! Ни о чём жалеть не надо, — проговорил кульдей и снова приложился к ковшику с хмельным мёдом.

— Угу, — промычал Розмич.

— Прозванье моё будет от святого человека, который жил много прежде нас — восемь колен [49] назад — в той стране, что мы, гэлы, зовём Эйре или же Эрин, а чужаки — Скотией. Вся его жизнь была в единении с Господом и всем Божьим миром. Небеса наделили того Старого Ултена могущественной силой. И никто во всей земле не подозревал об этом, ведал лишь сам он, но никогда не пользовался и малой частью данного ему свыше.

Страшное несчастье постигло тогда любимую мной Эйру, невиданная доселе болезнь выкосила добрый люд через одного. Старый Ултен держал приют для сирот, заменяя многим детям отца и мать.

У самого Огнуса Неудачника читал я сие предание, и да воздастся хвала всем добрым христианам, заботящимся о просвещении потомков! И да будет с ними наша благодарность…

— Короче! — не выдержал Ловчан соплеизлияний.

— И в то же дикое время, когда правил верховный король Дармид, из-за моря явилась к нашим берегам вражья флотилия. Многие воины лежали в лихорадке, они не могли и шага ступить, не то что взяться за оружие.

И вот посланец короля является к Старому Ултену с тревожной вестью и мольбой о заступничестве пред Всевышним. Гонца не пускали к Ултену, он поочерёдно кормил младенцев из глиняной бутыли и был первым, кто придумал тряпичную соску. Но именем Дармида тот прорвался в детскую и пал пред святым отцом на колени, умоляя его вознести мысли к Господу для спасения Эйры.

И тогда Ултен воздел левую, свободную руку. И чудовищные валы покатились к неприятельским судам и потопили их, все до единого.

— Сильный волхв! — вставил Ловчан, думая, что тем польстил рассказчику.

Кульдей презрительно глянул на дружинника и продолжил:

— Прошло некоторое время, сам верховный король прибыл к Старому Ултену, чтобы сказать тому благодарственные слова, но святой ответил укоризненно: «О Дармид, если бы твой посыльный подождал, пока не освободится моя десница, то едва бы я её поднял и с того мгновения ни один бы ворог не ступил бы на берег Эйры!» Потому и говорится: Соломон был мудр, Самсон — силен, Мафусаил прекрасно знал жизнь, но даже все вместе они не разули бы босоногого.

— А что за люди эти Саламон, Сомсан и Муфу… — начал было любознательный Ловчан, но осёкся под укоризненным взором Розмича.

— Мудрейшие, — услышал его кульдей.

— Вот у меня тётка тоже была баба умная… — вставил слово Борята.

— Это та, которая позапрошлым летом сыроеги с молодыми мухоморами спутала? — откликнулся Ласка. — И козла полгода доила, удивляясь, отчего молока с гулькин нос даёт?

Дружинники покатились со смеху, даже помрачневший Розмич от улыбки не удержался.

После схватки с Борятой и Лаской жизнь алодьских дружинников наладилась. Будто не висел над ними чёрный покров клеветы, будто прежде ни единого разногласия не было.

Когда Полат подозвал Розмича и напомнил о невысказанной просьбе, с которой началось примирение с белозёрскими, тот промолчал. Отпрашиваться и уходить теперь бессмысленно. Да и не хочется, если по правде.

На каждом привале Розмич и Ловчан показывали белозёрцам свои уменья, сами тоже учились, хотя мастерство Полатовых дружинников особых восторгов не вызывало. Всерьёз удивляли только трое, братья, по всему видать, — Вейк, Кеск и Норемб [50].

Эти были из белозёрской веси, из свиты Арбуя. Низкорослые и блеклые, как и всё племя, но хитрющие, словно стая лис.

Они полагались исключительно на ловкость. Легко уходили от размашистых ударов, сами норовили ударить так, чтобы покалечить противника, а лишь после дорезать, как домашнего поросёнка.

Розмич не испытывал к вепсам жгучей неприязни, как вначале, но запоминал их повадки, следил пристально. Кто знает, вдруг однажды действительно придётся вернуться в Белозёрье? Если Олег не убедит Полата… следовать Рюрикову завету, о котором все были наслышаны уже на другой же день после кончины властителя. В том, что Олег убеждать будет, Розмич не сомневался.

Погода портилась всё чаще. Солнце с самого утра норовило прикрыться тяжёлым покрывалом туч. Ветер стал холодней, зло срывал с деревьев золотистую листву и бросал под копыта белозёрских лошадок. Небо, глядя на умирающую природу, плакало.

Зато дичь не переводилась, всё так же лезла под стрелы. Пару раз удалось завалить лося, а однажды подняли кабана. С этим пришлось повозиться — старый, поднаторевший в боях секач удирать не собирался и расставаться с жизнью не хотел. Едва не поймал на клык Боряту, растерзал подвернувшуюся лошадь — благо, вели запасных в поводу. Кабана всё-таки пересилили, но мясо есть не смогли — слишком старое, никаких зубов не хватит, чтобы прожевать.

Овсом для лошадей разживались в редких деревеньках. Полат не предлагал селянам ни дирхемов, ни другой платы, брал просто так, поясняя:

— Из княжьей дани вычтите.

Розмич сперва удивлялся: как можно распоряжаться чужим достатком?! После привык и заморачиваться прекратил. Увлечённый дружинной жизнью, потешными боями и нескончаемыми воинскими байками, он вообще перестал мыслить.

Не насторожился и когда один из Арбуевых подручных рассказывал о страшном звере, поселившемся близ Белозера. По словам вепса, не то волк, не то медведь рвал зазевавшихся грибников и охотников.

— Мой брат, — не скрывая ужаса, говорил он, — за несколько дней до нашего отъезда на этого зверя напоролся. Вернулся с разодранной грудью, едва живой от пережитого испуга. Раны его посмотрели — ничего смертельного. Но когда уходил, брат уже на пороге иного мира стоял. Знахарка только головой качала — помочь нечем.

— Почему? — спросил кто-то. — Почему умирал-то?

Вепс пожал плечами, ответил с болью в голосе:

— Сначала думали, от испуга. А знахарка кровь на язык попробовала, сказала — гниёт. Значит, когти у зверя ядовитые. В тот день ещё семеро пропали, найти уже не чаем. Вернусь — сам облаву устрою. Отомщу. Умру, но отомщу.

Не спохватился, и когда Спевка одного подловил…

Молодой дружинник глядел зло, к оружию даже не тянулся, но язык был острей любого меча:

— Я всё равно заставлю!

— Чего? — недоумённо протянул Розмич.

— За Птаха ответить заставлю! Не сегодня, так завтра! Не в этот раз, так в следующий!

— Успокойся, горячий. Научись для начала в глаза врагу смотреть, а не в… не со спины заходить.

— Не тебе меня учить! Я видел Птаха, когда его обмывали!

— И что?

— У него полоса на груди, но умер от другого! Сердце-то со спины пробито было! И не мечом, а ножом!

— Послушай, ты! — взъярился Розмич, схватил щенка за грудки. — Меня той ночью в Белозере не было! И люди мои, как пить дать, в дом Жедана не приходили! Не я в смерти Птаха повинен, ясно?

Спевка не ответил, только зашипел злее тысячи гадюк. И едва Розмич разжал руки, скрылся из виду. Больше встречи не искал, а то, что взглядом спину сверлил, алодьского дружинника не волновало. Нравится — пусть смотрит. Нападёт — поговорит иначе.

Так и шли. День за днём. Час за часом.

…Настойчивые расспросы про Алодь подозрений тоже не вызывали. В желании узнать больше о славном городе ничего особенного нет. Стремление преуспеть в боевых премудростях также понятно — вдруг да придумали соратники и такое, что способно облегчить нелёгкое бремя войны, сделать дружинников в сто раз удачливей? А обыкновенные байки из жизни гарнизона и города — вообще не в счёт. Так что Розмич не удивлялся, рассказывал не задумываясь.