Ему не ответили.

— Где взяли? — спросили от печи.

— У Сивкова лабаза, на дворе. С ночи там ждал.

— Чего ждал?

— Разгрузки. Их там с вечера человек тридцать стоит: возьмут в артель или не возьмут. Кого возьмут — тому заплатят за ночь. Кто не дождался, тот на снегу до утра.

Фамилия его была Обухов, звали Терентием, и он был крючник, из тех, что таскают мешки по сходням. Всё это записали с его слов, покуда он ещё отвечал.

Распоротое голенище осталось лежать на полу. Вторая моя графа только что въехала сюда на дровнях.

Подвод мало, а грузить надо. Дешевле нанять того, кто ночь ждал на морозе, чем держать артель. Мука за это лежит одиннадцать часов, а человек — до утра.

В приёмной пахло карболкой и мокрой шерстью. Сушились шинели, полушубки, чьи-то валенки; от печи шёл сухой жар, и первые полминуты после мороза от него делалось дурно.

Коек в лазарете было сто двадцать. Занято сто девяносто восемь: восемнадцать тюфяков на полу в коридоре и шестьдесят коек, на которых лежали по двое.

Она стояла у стола с приёмной книгой и считала. Я узнал её по спине и подождал: до конца счёта она никого не видит, это я знал ещё с осени.

— Тридцать семь по книге за нынешние сутки, — сказала она вслух и записала. Потом обернулась.

За три недели у неё стали короче движения. Больше ничего не переменилось. Она не сделала лишнего шага навстречу — повернулась и осталась стоять у стола.

— Николай Петрович.

— Вера Андреевна.

— Вы по делу или вы посмотреть?

Вопрос был служебный.

— По делу. И дело такое, что я пришёл просить.

— Тогда садитесь. Здесь садятся редко, стула вам хватит.

Стула хватило. Я сел и рассказал всё, что было первого числа: хвост, час отпуска, семь с половиной пудов, трое ушедших ни с чем на одного с хлебом и пятую графу, под которой нет никакого ведомства.

Она слушала не перебивая и один раз посмотрела на дверь, когда там зашумели, — посмотрела и вернулась ко мне: значит, шум был не тот, на который надо идти.

— Вам сейчас внесли крючника от Сивкова лабаза, — сказал я. — Он с вечера ждал на дворе разгрузки. В книге вы его как запишете?

— Обморожением стоп.

— А то, что он ждал на морозе шесть часов и не дождался?

— Про это графы нет. — Она открыла приёмную книгу и повернула её ко мне. — Читайте поводы.

Графы шли поперёк листа: число, час, фамилия — если сказал, — откуда доставлен, кем доставлен, по какому поводу, куда направлен. Записи за второе число были уже начаты; за первое шли двумя столбцами и кончались далеко за полночь.

Я стал читать. Обморожение обеих кистей. Воспаление лёгких. Кисть правой руки в вальцах. Обморожение стоп. Падение с лестницы. Воспаление лёгких. Ожог паром. Воспаление лёгких.

— Ни одного голодного, — сказал я.

— Ни одного за всю зиму. — Она закрыла книгу и придержала ладонью. — В декабре привезли бабу с лестницы. Падать ей было не с чего, Николай Петрович: третий день не ела. В книге у меня написано, что упала. Про то, что не ела, графы нет.

— А если завести?

— Кто станет её заполнять? Фельдшер, у которого за смену сорок человек? И с чьих слов? Тот, кто не ел, не говорит про это первым. Он говорит про руку.

— Значит, того числа, за которым я пришёл, у вас нет.

— Нет. У меня есть другое, и вы за ним не приходили.

Она вынула из-под книги сложенный вчетверо лист. Линейки на нём шли ровно, карандашом по линейке. Чертила не сегодня.

— С двадцать восьмого января я считаю вошедших, которым лечение не нужно.

Я поднял голову.

— Мне не жалости надо. — Она перевернула лист чистой стороной вверх. — Мне надо знать, сколько их: от них зависит, сколько у меня останется дров и когда я не смогу вымыть пол. Они входят в тепло, садятся вдоль печи и сидят, покуда не выгонят. Тридцать первого их было двадцать три. Первого — двадцать девять. Я записываю час входа и час, когда ушли.

— И кто они?

— Разные. — Она развернула лист обратно. — Тут я делю на четыре руки: с ночной смены, кому до утра некуда; женщины с детьми, которых хозяйка не пускает в комнату до вечера; те, кто стоял и не достоял; и прочие. Четвёртая рука у меня свалочная: в неё попадает всякий, про кого я ничего не поняла. Я ею недовольна.

Её четыре столбца и были моей пятой строкой. Только вопросы в них стояли не мои.

— Вера Андреевна. — Я придержал её лист, не разворачивая. — Мне это нужно.

— Знаю, что нужно. Я спрошу, зачем.

— Затем, что у меня четыре звена цепи есть, а пятое — люди, и они нигде не числятся. Если я не знаю, что с ними делается, я не могу сказать, где рвётся.

— Хорошо. Тогда два условия, и оба не обсуждаются. Первое: я не буду ни для кого делить их иначе, чем делю сейчас, — по тому, что человек сказал сам. Ни по сословию, ни по заводу, ни по тому, за кого он нынче стоял. Как только вы попросите отделить рабочих от прочих, я перестану считать вовсе.

— Не попрошу.

— Второе: если моё число не сойдётся с вашим, я не стану подгонять. Я напишу своё, а сходиться будете вы.

Вот тут я замолчал дольше, чем следовало.

— Согласен. — Я вынул книжку и записал оба условия при ней, чтобы видела, что записываю.

— Тогда приходите за листом в субботу. Не раньше. Трое суток надо, а то это не счёт.

Она повернулась к двери прежде, чем там закричали.

В дверях я задержал санитара и спросил про крючника.

— Ноги уйдут, — сказал он. — Обе. Доктор глядел.

— Насколько?

— По плюсну, если повезёт. — Он поправил на плече чужой полушубок. — Он про то ещё не знает, спит.

В приёмной книге против фамилии Обухова стояло: обморожение стоп, доставлен посторонними, направлен в хирургическое. Про лабаз, про тридцать человек на дворе и про то, чего они там ждали, в этой строке не было ничего и по правилам книги быть не могло.

* * *

Городская управа держала продовольственный отдел во втором этаже, в двух комнатах, где топили лучше, чем в лазарете, и где на всех столах лежала одна и та же бумага.

Чиновник, к которому меня послали, слушал стоя и всё время придерживал пальцем страницу в книге, из которой я его вынул, — чтобы не потерять места и вернуться туда, как только я уйду.

Он объяснил, что сведений о вывозе с частных лабазов управа не собирает, поскольку не имеет к тому ни права, ни надобности; что мука расходится по пекарням через полицейские участки; и что если мне нужны участковые сведения, то надлежит обратиться к попечителю, а попечитель ведает по своему участку и в чужой не пойдёт.

Всё это было сказано за четыре минуты и было чистой правдой.

Пятую минуту я потратил на то, чтобы спросить, где сидит попечитель нашего участка. Мне ответили, что попечитель третьего дня слёг.

Я спросил, кто ведёт участок покамест. Мне ответили, что покамест никто и что сведения за январь он, надо полагать, свёл до болезни, а если и не свёл, то тетрадь у него на дому, а на дом к нему теперь не ходят.

Так у второй моей графы прибавилось третье препятствие. Первое — что лабаз частный. Второе — что запроса под него нет. Третье — что человек, который один во всём участке знает, где что записано, лежит с воспалением лёгких, и в этом уже нет ничьей злой воли и ничьего расчёта.

Палец чиновника вернулся на строку прежде, чем я дошёл до двери.

В коридоре меня ждали.

— Подполковник Северцев? — Человек снял шапку прежде, чем я успел ответить, и держал её на весу, не надевая. — Пыжов, Ардалион Львович. Комиссионер. Его превосходительство Пётр Аркадьевич изволили обо мне упомянуть.

Сабуров изволил упомянуть, что он мне не понравится.

Пыжов был лет пятидесяти, с лицом добрым и подвижным, в пальто хорошего сукна, вычищенном до той степени, за которой начинается бедность. Он договаривал за меня и тут же извинялся за это.

— Мне нужны попечительские сведения по участку за январь.

— Знаю. Прежде цены, ваше высокоблагородие. Я так привык: сперва цена, после товар. Иначе выходит одолжение, а одолжений я не делаю и не принимаю.