Татьяна Лукьяновна заперлась от меня. И это немного напрягало. С ее отцом, Лукьяном, я переписывался частенько. Поставки, цены, сроки — обычная корреспонденция приличных людей о деньгах. Он прикладывал отчеты по калейдоскопам, наладил продажу и стал слать мне мою долю. Небольшую, конечно же, зато в срок, что в этом мире почти чудо. Покупали охотно, человеку дай цветное стеклышко и повод ахнуть — кошелек он сам развяжет.

В каждую депешу к Якунчикову я вкладывал письмо для Татьяны. Отдельный конверт, все как положено. Писал без изыска, про Петербург, Кулибина, дворцовых господ и прочее. Просто писал так, как пишут человеку, перед которым однажды говорил без масок. Я был благодарен ей за приют.

И тишина. Сначала я ругался на распутицу, потом решил, что у нее дел выше головы, отец стар, дом велик, да приказчики без надзора. Мало ли. Но месяц назад меня все-таки переклинило. Взял одного тверского парня из тех, кого Толстой гонял на полигоне и отправил в Москву. Приказал найти Татьяну Лукьяновну, передать письмо прямо в руки и узнать, здорова ли, все ли хорошо. Всякое могло случиться, болезнь, ссора в доме, внезапный жених с сундуками и папенькиным благословением.

Парень вернулся быстро и доложил, что Татьяна Лукьяновна жива-здорова. Приняла его в малой гостиной, сидела в глубоком кресле, укутавшись в шаль. Письмо взяла, сургуч сломала, прочла при нем.

Пока глаза бежали по строкам, лицо у нее было непонятным, потом она аккуратно свернула бумагу, подняла на гонца взгляд и сказала:

— Ответа не будет. Ступай.

Я провел ладонями по лицу, будто мог стереть с себя этот проклятый пересказ. Что я сделал? Где успел наступить ей на гордость? Что такого мог написать человек, по горло заваленный придворными ловушками?

До Москвы могли докатиться слухи о том, как Мария Федоровна устраивала мне смотрины среди фрейлин. Возможно, услышала, что барон Саламандра вертится около знатных невест. И что? Ревность? Но я никому ничего не обещал.

Или дело проще? Ведь за полгода я так и не приехал сам. Отделывался письмами, посыльными, да уважительными оборотами.

Лежать дальше было глупо. Сон не шел. Женскую логику мне, видать, никогда не понять. Зато металл и камень хотя бы были предсказуемыми, надавишь — поддадутся, пережмешь — треснут.

Я резко сел, поднялся и пошел к двери.

В подземной лаборатории поместья меня ждали инструменты. Вот с ними и поговорим.

Уже через час я тер суконкой золотые лепестки на свежей камее, аж до боли в пальцах. Полоса за полосой, круг за кругом, и дрожь отпустила. Под пальцами оставалось послушное золото.

Я смахнул корундовую пыль краем кисти, потом еще раз, уже ладонью в перчатке. Ящик с инструментами ушел под верстак. В стекле лампы Арганда гудел огонек. Стену полосовали тени, на полу у ножки верстака лежала трость.

Металл сделал свое дело, вычистил голову. Вместо Татьяны и дворцовых интриг я думал о насущном, об Архангельском и картах.

Я сидел у верстака, пальцы все еще помнили камею: где снять крошку золота, где оставить лишнюю толщину. Голова, дрянь такая, перенесла эту привычку на дороги и армии. Тут корпус задержался на сутки. Там обоз застрял у переправы.

Для многих война — красива, если смотреть с безопасного холма и иметь сердце из лакированного дерева. Мне вся эта красота давно стояла поперек горла. Я видел скрипящие узлы, уставших людей, обозные хвосты, голодных лошадей, бумагу с приказами.

В моем времени эту кампанию успели разодрать на клочки, начиная от того, кто опоздал и перепутал дорогу, заканчивая тем кто давал не те распоряжения.

Лето 1812 начнется с путаницы такой силы, что мои современники так и не смогли найти убедительные доводы о том — почему так.

Петербургская диспозиция русских войск годилась для того, чтобы поднести Бонапарту нож к нашему боку. Первая армия Барклая-де-Толли у Вильно, Вторая армия Багратиона южнее, у Волковыска, между ними — дыра почти в сотню верст. Сквозь такую прореху можно было провести целую армию, еще и с музыкой. А Государя потянет к Дриссенскому лагерю. Река под боком, теснота, красивые закорючки на бумаге. Бумага вообще терпелива. Потом, правда, терпение кончается.

Положение идиотское. Я мог бы явиться к государю, поклониться и честно сказать: «Ваше Величество, план ваш дрянь». После чего меня отправили бы лечиться, в лучшем случае. Генералом я не стал, дивизии под мою трость не двигаются. Мой удел скромнее, резец, щипцы, линза, ствол. Малое, да точечное вмешательство.

Значит, бить надо по слабому месту французской машины.

Великая армия казалась непобедимой, потому что двигалась слаженно. Почти. Маршалы шли, корпуса расходились и сходились, давили, обходили, хватали за фланги. Все это держалось на людях, которые везли приказы через леса и чужие деревни. Приказ дошел — маршал двинулся. Приказ пропал — маршал начинает гадать, злиться, ждать, посылать своих гонцов и терять время.

Вот туда и следовало сунуться.

Бонапарт разделит силы. Сам кинется за Барклаем, Багратиона попытается перехватить Даву. Железный маршал, скверная для нас фигура. К нему добавят сводную группировку Жерома, младшего братца императора. Жером — не Даву. В белорусских лесах, да на разбитых дорогах, его корпуса начнут вязнуть. Он станет ждать вестей и уточнений. Будет дергаться, злиться, опаздывать.

В прежней истории Багратион вывернулся из этой западни буквально на волоске. Врагов тогда подвела та самая тонкая жила, по которой шли приказы. Курьеры плутали и вязли в дрянных проселках, искали штабы, которые уже успевали уйти. Жером топтался. Даву тянулся к нему и не дотягивался вовремя. Нужно только ударить по этой слабой точке. А уж если какого маршала иль генерала удастся хлопнуть уже на этом этапе — будет просто песня. Эх, мечты-мечты.

Пусть французский штаб ждет, пишет вторые приказы, третьи, ругается, шлет новых людей, сомневается, да сверяет слухи. Пусть Даву не знает, где Жером. Пусть Жером ждет Даву и дергает своих генералов. Войска без приказа считай не войска.

Мой Отряд против кавалерийского корпуса — смешно. Против пехотной колонны тоже. Десяток хороших стрелков в общем сражении потеряется.

Их учили сидеть тихо, ждать и бить наверняка.

Пневматические винтовки мы доводили до ума с руганью. Но его преимущества члены отряда впитали в себя, ведь порохового дыма нет, грохота почти нет. После выстрела птица вспорхнет, конь шарахнется, и все. Для обычного штуцера далековато, а вот для наших стволов в самый раз, если рука твердая.

Курьер упадет на пустой дороге. Лошадь убежит или будет стоять рядом, дрожа боками. Сумку заберут. Тело спрячут в канаве, в кустах, в старой яме — белорусский лес велик, места хватит. Следом пошлют другого. Потом третьего. На четвертом даже самый бодрый штаб начнет вспоминать лешего, еще и французского.

Французы войдут в эту кампанию с уже надтреснутой связью. Я собирался ударить по той же трещине еще раз.

И со своими курьерами придется возиться, куда деваться. Корпус Дохтурова в будущей кампании едва не сгинет из-за нашей родной беды: приказ скачет в одну сторону, ответ — в другую, оба пропадают где-то между штабами, а потом все делают большие глаза. Русская армия умеет терпеть. Иногда терпит даже собственную дурь.

«Авроры» в раскисшую глину под выстрелами я не погоню. Хватит у меня ума не превращать дорогие авто в памятник моему самолюбию. Колеса утонут, рычаги забьет грязью, экипаж подстрелят. Другое дело — летние тыловые тракты, еще не разбитые обозами, подальше от передовых разъездов. Там машина даст ход, какой ни одна уставшая лошадь не выдержит.

Иван сядет за рычаги. Между штабами Барклая и Багратиона пойдет моя почта. Юсупов возглавит эту систему. Царских курьеров отменять никто не станет, пусть скачут и ломают седла. Мои коляски будут ходить следом и рядом, дублировать. Для армии иногда важнее не храбрость, а вовремя полученная бумага. Грустно, зато правда.

План получался некрасочный. Ни тебе труб, ни развевающихся знамен, ни лихой атаки, после которой художник просит героя красивее позу занять. Дороги, гонцы, кожаные сумки, мокрые сапоги, запасные лошади, злые стрелки в кустах. Мелкая работа, а для многих даже позорная.