Она ведет себя так, будто в нее только что стреляли, и Джулия затравленно озирается по сторонам в поисках своего очередного прегрешения, но все выглядит по-прежнему, только с боков чаши, которая сейчас в руках дочери, на пол капает мыльная вода.

– Что такое? – в тревоге переспрашивает она.

– Я же тебе говорила, что отказалась от морепродуктов, – чеканит Альма. – Говорила месяц назад.

Джулия прокручивает это в голове. Ей хочется, нестерпимо хочется (как нередко бывает в общении с дочерью) просто испариться, чтобы не продолжать этот разговор. К тому же ее сковывает груз невероятной усталости; материнство по большей части вызывает у нее именно такое ощущение: что от нее не просто ждут, но требуют выполнить на одну обязанность больше.

– Ты на это забила?

– Забила – это сильно сказано, – говорит она, доставая из дверцы холодильника пучок кинзы.

На самом деле все она помнит; просто у нее теплилась надежда, что разговор о «поэтапном веганстве», как выразилась в тот раз Альма, будет – по примеру многих других разговоров с подростками – замят в ближайшие дни и сменится чем-нибудь неимоверно, необъяснимо срочным.

Джулия медленно, глубоко вдыхает через нос и чувствует, как воздух расширяется у входа в гортань. Перед рождением Бена она без особого рвения посещала занятия по дородовой йоге, не подозревая, что дыхательные упражнения помогут ей не столько во время родов, сколько два десятилетия спустя – удержат от насилия над дочерью-подростком.

– Зачем ты так пыхтишь?

– Да просто… чтобы получить немного кислорода, – объясняет Джулия. – Для мозга.

– Ты обещала подумать о том, чтобы мы всей семьей отказались от продуктов животного происхождения, – выговаривает ей Альма с такой размеренной аффектацией, что у Джулии чешутся руки столкнуть ее в колодец.

– Дорогая, если ты не хочешь употреблять их в пищу, то и не надо. Есть масса вариантов замены.

– Ты надо мной издеваешься? – спрашивает Альма и указывает на руки Джулии, в которых та без всякой задней мысли держит – словно волейбольный мяч или отрубленную голову – свой отвлекающий кочан: получается весьма кстати.

Ее душит смех, но она с ним борется и чувствует, как на глаза наворачиваются слезы.

– Зачем такая гримаса? – спрашивает Альма.

Приход Марка – милосердное вторжение. Весь потный, он вернулся с пробежки: в шортах из лайкры и с пристегнутой к поясу складной фляжкой, похожей, как она недавно заметила, на калоприемник. Муж наклоняется, чтобы приласкать Сюзанну, будто после десятилетней разлуки; с момента появления у них в семье Сюзанны все они перенастроились таким образом, хотя есть мнение, что Джулия перенастроилась больше других.

– Что это за браслет? – вопрошает Альма. – Ну и видок у тебя сегодня…

Отец поднимает запястье, охваченное литым пластмассовым обручем пурпурного цвета – прототипом шагомера, который они тестируют на работе: Джулия уже несколько месяцев не может о нем слышать без содрогания.

– Те, что есть в продаже, заведомо неточны, – сообщает он.

– Возможно, – говорит Альма, – зато выглядят куда приличнее.

– Суровая у нас тут публика, – говорит Марк, обнимая дочку; та что-то мяучит в знак протеста, но не вырывается и даже опускает голову ему на плечо, даром что потное.

Сама Джулия давно не бывала в таком близком физическом контакте с Альмой; та лучится мощной, сияющей энергией, отталкивающей ее мать, но не отца, которого она любит гораздо больше.

Под неприязненным взглядом дочери Марк подходит к Джулии, чтобы ее поцеловать. Их семейные часы всегда висят с перекосом, привязанности направлены неведомо куда, а обиды преувеличены. Но лучше уж так, думает Джулия, – бог свидетель, так определенно лучше, чем полное отсутствие всего перечисленного.

– Это у нас сегодня на ужин?

Марк взвешивает на ладони кочан, как хрустальный шар, и Альма с чудовищным вздохом удаляется из кухни. Родители слушают приглушенный носками стук шагов, направляющихся в ее берлогу.

– Импровизация, – говорит Джулия. – Тебе ко дню рождения.

Марк кладет руки ей на плечи.

– Что готовишь?

– Продукты животного происхождения.

– Тебе помочь?

– Нет-нет. – Она подпускает оживления в голос и поворачивается лицом к мужу. – Пусть будет от меня сюрприз.

– Плюс все это. – Он обводит жестом разложенную на столешнице утварь, расстрельную команду бутылок «мальбека» вдоль раковины, купленные продукты.

Она гадает, заметил ли кто-нибудь в магазине, как нахально она в своих клоунских штанах подкатила к Хелен Руссо. Марк положил руку ей на затылок и нежно помассировал. Должно быть, существует какое-то супружеское шестое чувство, которое побуждает одну из сторон, без вины виноватую, проявлять избыточное достоинство, фактически усугубляя тем самым вину лиходея. От этого Джулия начинает нервничать.

– Ступай в душ, – командует она и подгоняет мужа кухонным полотенцем. – Приведи себя в порядок.

Глядя ему вслед, она проводит рукой по волосам и пытается направить энергию, которая бурлила в ней час назад, еще до Хелен, на выполнение насущных задач. Прежде всего, тонко нашинковать капусту. Подчас она ловит себя на таком оформлении своих мыслей: «Забыла расплатиться с газонокосильщиком»; «Собачий корм для Сюзанны доставят в среду» – и поражается собственной несуразности.

«Для всех нас жизнь – борьба», – порой скандирует она, чтобы рассмешить Марка, наблюдающего, как их сосед, придурковатый биржевой спекулянт, орет на своего подрядчика, или как белка, зависшая вверх тормашками, ворует семечки из их птичьей кормушки, но на самом деле они с ним похожи; ей уже привычно обитать в своей собственной смехотворной текучке.

Нашинковать капусту, плевое дело; поразительно, какой невероятно прекрасной вдруг сделалась ее жизнь.

2

В те туманные, ватные дни, которые предшествовали встрече с Хелен Руссо, нескончаемо долгие, парализующе однообразные и оттого неразличимые, все обстояло далеко не так прекрасно, как теперь. Двадцать лет назад; один дом назад. Они переехали из большого города в средней руки район элитного пригорода и записали Бена в «Светлые улыбки»: такое название, думалось ей, украсило бы стриптиз-шоу для невзыскательной публики или реабилитационную клинику для избранных, но на деле относилось к одному из самых престижных дошкольных учреждений во всей округе. К досаде Марка, у Джулии не поворачивался язык произносить название этого населенного пункта: она дала ему прозвище Шишка-Городишко. В обиходе он звался просто Пригородом и, как Мекка, притягивал к себе лиц зрелого возраста, преуспевших на поприщах с непонятными названиями, и их разочарованных, оставшихся не у дел вторых половинок, своими дубовыми рощицами, достатком и тщательно замаскированным отчаянием. Все это растянулось на многие мили: таблички с названиями улиц, образцово уложенная брусчатка, универсалы и внедорожники, акры густых, идеально подстриженных зеленых насаждений, в меру вежливые объявления на газонах, ненавязчивые признаки верности определенным торговым домам, столь же ненавязчивые признаки умеренных политических взглядов, памятные барельефы, не хранящие никакой памяти; между прочим, здесь даже не разрешалось нормально водить машину; Джулия нередко оказывалась на улицах с ограничением скорости до пятнадцати миль в час, как в стародавние времена. Всем горожанам хотелось думать, что их Пригород – самый лучший пригород, но на поверку все пригороды оказывались похожи как две капли воды и различались только незначительными деталями, такими как близость к озеру, или степень расплывчатого «многообразия», или «историческая значимость», но это все фикция. Их семья поселилась на улице Супериор-стрит, но через пару месяцев это название уже не поднимало ей настроения, как и почти все остальное.

Что же произошло? Кто его знает. То ли мир начал рушиться, то ли они с Марком разучились общаться, а может, у нее просто упала температура – до прежнего комфортного градуса. С большим городом они распрощались примерно в ту пору, когда Бен начал ходить, а теперь он стал не в меру шустрым, хотя это не добавляло ему изящества в движениях, и, что совсем удивительно, болтал на родном английском и даже немного на испанском, которому их обучали по средам в «Светлых улыбках»; Джулия, напротив, чувствовала, что застыла в неподвижности, словно мумия. У нее расстроился сон; ее внутренний монолог сделался кофеиново-нервозным, как лишенный знаков препинания словесный поток идиота, и она – в редких случаях общения со взрослыми – подозревала, что ее внешний монолог обнаруживает ту же манию.