Следом стало исчезать всё остальное: мой лес, дед с его деревцем у камина, Мох на своей поляне. Потом я забыл, кто стоит по щиколотку в иле и зачем у него в кулаке зажаты два холодных камня.

— Сева! — закричала Лиза так, что у меня зазвенело в ушах. — Всеволод Сергеевич Дубровский! Ты мне медальон обещал, слышишь? Я тебе за него три поцелуя должна! Кому я их отдам, если ты меня забудешь?

Сквозь шубу, у самого сердца, у неё вспыхнул ровный тёплый свет — тот самый, что загорался у неё от сильного волнения. В темноте у меня внутри он горел ярче лампы Ласкина, и я пошёл на этот свет.

Лиза тянула меня по нити браслета изо всех сил, и пока она держала другой конец, стёртое тут же вставало у меня на место. Пальцы на виске искали, что бы ещё стереть, и ничего не находили.

Тогда сила Ласкина повернула назад, по его же пальцам, и принялась стирать уже его самого.

Он отнял ладонь от моего виска и уставился на неё. Синий камень в перстне треснул поперёк, потому что твари в моей руке почти не осталось и держать чужую память ему было больше нечем.

Из трещины во все стороны потянулись тонкие светлые нити, и я понял: всё, что Ласкин стёр у людей, возвращалось к своим хозяевам.

— Простите, сударь, — Ласкин растерянно оглядел погреб. — Мы с вами знакомы?

Последние души ушли в землю, и камни сделались лёгкими, почти невесомыми. Внутри них осталось только то, что когда-то склеило все эти души в одну тварь. Голод остался совсем один и оказался маленьким, с горошину.

Заговорил он со мной тем самым голосом, что обещал мне вечность ещё на пепелище, только теперь в этом голосе слышалась одна просьба. Голод сулил мне тысячу лет и говорил, что Лиза умрёт, а я останусь жить.

— Проживу, сколько она, — сказал я вслух. — Мне хватит.

Лиза поняла, о чём меня спросили, и пальцы её на моей руке сжались крепче.

Сильный всегда одолеет слабого — говорил мне Гладышев прошлой ночью, — и сильнее в этом погребе теперь был я. Я сжал кулак, и корни дубов поднялись из ила и оплели мне руку до самого локтя.

Камни хрустнули у меня в ладони, рассыпались зелёной крошкой, и голод погас вместе с ними. Безжизненную пыль корни утянули вниз, в землю.

Кристаллы на стойках погасли не все сразу. Я смотрел, как они гаснут по одному, ряд за рядом, от бочки к дальней стене, пока в погребе не остались гореть только лампа Ласкина да огонёк Данилы.

Где-то в городе гасли такие же кристаллы, а с ними и искры твари в сердцах у тех, кто их купил, и я чувствовал, как рвутся тонкие нити к Островам.

Ноги у меня подогнулись, и я сел в ил, а Лиза опустилась рядом на колени, на край уцелевшей плиты.

— Как меня зовут? — спросила она шёпотом.

— Елизавета Павловна Тишкова, — ответил я. — Будущая баронесса Дубровская. Должна мне три поцелуя, при свидетелях.

Лиза рассмеялась сквозь слёзы и ткнулась лбом мне в плечо.

— Пол я вскрыл, — Виктор поднялся с колен и оглядел яму. — Кто теперь Эрдману за пол заплатит?

— Казна, — сказал я. — Ей у нас чудеса нравятся.

— Всеволод Сергеевич… — Данила осторожно покатал на ладони белый шар. — А можно я хоть один в колодец кину? Для порядка.

— Нельзя.

— Так и знал, — вздохнул Данила и спрятал шар за пазуху.

— Барин! — Грач всё ещё держал жезл над головой, и лицо у него побагровело от натуги. — Купол-то снимать? Там наверху чаю просят.

— Снимай, — сказал я. — И пусть им кто-нибудь поставит самовар.

* * *

Наверх мы поднялись по чёрной лестнице, и в палате для бедных на койках сидели проснувшиеся люди.

Мужик, который при газетчиках рассказывал мне про заставу, уплетал чужой хлеб и на всю палату требовал сала.

Я прошёл между койками и потянулся ко всем по очереди лекарским чутьём. Сердца стучали слабо и вразнобой, зато теперь каждое жило своей жизнью.

Лиза подобрала с табурета возле пустой койки у стены очки Гладышева, показала их мне издали и спрятала в ридикюль.

— Откуда это у них берётся, Сева? — спросила она. — Камней ведь больше нет.

— Всё, что было связано с камнями и их сетью, держалось теперь на них как на замке, — ответил я. — Камней больше нет — сеть распалась, и накопленное потекло обратно к тем, у кого его забрали.

— Значит, и Тимофей Петрович…

— И он тоже. А генерал чужие десять лет отдаст обратно, хочет он того или нет.

Мать Митеньки сидела через проход, на своей прежней койке. Щёки у неё порозовели, и она водила пальцами по одеялу и беззвучно шевелила губами.

Вдруг она вскочила, и одеяло сползло с неё на пол.

— Митенька! — закричала она. — Барин, где мой Митенька? Пять годков ему, он со мной в фургоне ехал!

Дверь с чёрной лестницы распахнулась, и в палату ввалился Сенька с мальчиком на руках, оба красные с мороза. Митенька увидел мать и рванулся у него из рук так, что Сенька едва его удержал.

— Мамка!

Женщина упала перед сыном на колени прямо у моих ног и прижала его к себе обеими руками.

— Кровиночка моя, — повторяла она и раскачивалась вместе с ним. — Да как же я тебя забыть-то могла…

Сенька отвернулся к окну и долго тёр нос рукавом, хотя насморка у него не было и в помине.

— Помнит ведь, барин, — буркнул он, не оборачиваясь. — Помнит.

Потом он полез за пазуху и протянул мне пухлый кожаный кошелёк с серебряной застёжкой.

— Это я у того, с перстнем, вытянул, когда мимо него с мальцом бежал, — признался Сенька. — По старой памяти, барин. Руки сами.

— Отдай матери, — сказал я. — Ей теперь сына кормить.

Сенька кивнул и отдал кошелёк женщине, а Грач позади меня тяжело вздохнул.

— Плакала наша лошадь, — сказал он.

За приставом я отправил Виктора, едва мы выбрались из погреба, и под утро он вернулся с городовыми и с тем самым приставом в шинели с бобровым воротником. Почти сразу за ними в лечебницу примчался Эрдман, в шубе поверх халата и в одной галоше.

Ласкин сидел в коридоре на лавке и с большим интересом разглядывал собственные руки. Санитаров Виктор освободил только после прихода городовых и тут же передал им.

— Ипполит Маркович Ласкин? — спросил пристав, сверившись с бумагой.

— Простите, это вы мне? — Ласкин поднял на него ясные глаза. — А вы не подскажете… Это точно моё имя? Что-то не припомню… Меня точно так зовут?

— Вас зовут Ипполит Маркович Ласкин, — повторил пристав. — Вы управляющий этой лечебницей.

— Какое неприятное имя, — огорчился Ласкин. — И должность, по всему видно, хлопотная.

Эрдман спустился со мной в погреб и замер над ямой, глядя на стойки с мёртвыми кристаллами.

— Десять лет, — сказал он наконец. — Десять лет я писал статьи о токах природы, барон. А у меня под полом всё это время сидела смерть и пила моих больных.

— Больше не будет, — ответил я.

Он нашарил в кармане карандаш и повернулся к приставу, который спустился следом за нами.

— Дайте чистый лист, господин пристав. Напишу всё, что видел, и подпишусь.

— Вот это другое дело-с. — Пристав вынул из-за обшлага жалобу Ласкина, разорвал её пополам и подал Эрдману чистый лист. — Теперь и дело заведу.

— И ещё… — Эрдман уже писал, пристроив лист на бочке. — Деньги за кристаллы лечебница вернёт всем до копейки.

Городовой между тем при мне опустил в колодец верёвку с гирькой и размотал её до конца, но она так и не достала дна.

— Засыпать велю, — решил пристав.

Чёрная вода в колодце стояла теперь на сажень ниже прежнего, и мне очень хотелось знать, кто на том конце отдёрнул руку.

Когда мы вышли на крыльцо, над Островами поднималось позднее январское солнце.

Серые липы вокруг дома, ещё вчера выпитые до самых кончиков ветвей, ожили, и кора на них потемнела от сока. Дальше, в парках, старые дубы Островов покрылись молодой листвой, а на зелёных листьях белел снег. На льду реки толпился народ, извозчики бросали сани у моста и шли трогать листья руками.

— Это они? — тихо спросила Лиза. — Души?