— Барыня, а вы меня научите? — кухарка уже несла тёрку для хрена. — Я бы записала.
— Тут и писать нечего, милая. Смотри да запоминай.
Она двигалась быстро и ни разу не спросила, где что лежит. Через полчаса я уже нёс в палату новый обед.
Обухов съел щи до дна и вымакал тарелку хлебом. А жена смотрела на него, стоя у двери, и, думая, что я не вижу, украдкой вытирала глаза.
— Груня, — сказал он с набитым ртом. — Это ж твои щи. Домашние.
— Мои, Провушка. Только солить я их не стала.
Лиза, которая зашла проведать больного, остановилась рядом со мной на пороге и смотрела на купчиху.
— Видишь? — сказала она мне вполголоса. — Щёки порозовели. Третий день пьёт зверобой и гуляет, а лучше всего ей помогла кухня.
— Почему?
— Зимой дни короткие и света мало, вот людей тоска и берёт. А у неё ещё и дела никакого не было, муж всё решает сам, дети выросли. Как только руки заняты, тоске места не остаётся.
Тут я вспомнил строчку, которая уже не первый месяц оставалась незачёркнутой в моём списке дел.
Профессор Гладышев ещё при первом приезде спросил меня, кто будет готовить каждому больному лечебную еду с учётом его болезни. Нужна особая повариха, сказал он тогда, — с ангельским терпением, потому что больной капризнее ребёнка. Такую мы не нашли, если признаться.
— Аграфена Ильинична, — сказал я, когда она вытерла руки. — Вы у нас двенадцать дней пробудете. Научите у нас так готовить?
— Научу, отчего ж нет? — она чуть покраснела. — Дома-то я давно у плиты не стою, Провушка не велит. Говорит, не купеческое это дело.
— А в Саратове вы, случаем, не знаете женщины, которая пошла бы ко мне в поварихи? Работа трудная.
Аграфена Ильинична подумала, теребя край передника, и кивнула сама себе.
— Есть одна вдова, при городской больнице двадцать лет кухарничала. Терпения у неё на троих. Напишу ей сегодня же.
Пока мы разговаривали, мне на кухню принесли посылку из Волгина от Прохора Саввича, купца, у которого служит приказчиком наш Никанор.
В посылке лежала бумага, в которой Прохор Саввич своей рукой разрешал Никанору греться у печки по десять минут каждый час, и бочонок солёной рыбы в благодарность.
— Это Провушке нельзя, — сразу сказала Аграфена Ильинична и отодвинула бочонок ногой. — Разве что вымочить её в трёх водах, чтобы соль вышла. Тогда кусочек можно. Раз в неделю.
Вечером Лиза сама позвала меня гулять, и мы пошли в зимний лес, пока под сводом ещё горели фонари.
Этот лес я поднял на опушке ещё осенью, когда мне пришлось на время перекрыть воду в купальнях и больным стало негде греться. Кроны елей сомкнулись над поляной сплошным сводом, и под ним даже в мороз стоит тепло и пахнет хвоей.
За лесом присматривал Гордей Лукич — бывший торговец и мой бывший пациент. Он встретил нас у самого входа с фонарём и горстью рябины в ладони.
— Барин, Елизавета Павловна, — он поклонился. — А я с синицами воюю. Опять полрябины склевали, разбойницы.
— Много осталось?
— Хватит, барин. А веники ваши, что Ефим вчера принёс, я в землю у ручья воткнул. Так они, вы не поверите, корни пустили. Синицы уже на них сидят, гнездо прикидывают.
Лиза взяла у Гордея ягоду, раскусила и поморщилась от горечи.
— Горькая.
— Зато полезная, — сказал я. — Гордей Лукич, а ведь нам эта рябина нужнее, чем синицам.
— Это как же, барин?
— К весне у людей начинают кровить дёсны и открываться старые раны. Это оттого, что зимой нет свежей еды. Моряки в долгом плавании от этой хвори берут с собой лимоны. Их у нас нет, зато есть рябина и хвоя, и в них есть то же, что и в лимонах.
— Цинга, — поняла Лиза. — Я про неё читала.
— Она самая. Завтра Павел Демьянович начнёт варить настой из хвои с рябиной. Всей прислуге и гвардии по кружке в день, до самой весны.
— А синицам? — спросил Гордей Лукич с обидой.
— Синицам оставьте верхние ветки. Им хватит.
Гордей Лукич ушёл гонять синиц, и Лиза взяла меня под руку.
— Профессор приедет, — сказала она. — Что ты ему скажешь?
— Правду. Столько, сколько её можно сказать.
— А сколько можно?
— Это я пойму, когда его увижу.
В сосновом углу, где под сводом теплее всего, стоял Леонид, маг тени из моей гвардии, в расстёгнутом полушубке и грел ладони о ствол.
— Леонид, а ты что здесь делаешь? — спросила Лиза. — Твой день завтра.
— Я вне расписания по расписанию, Елизавета Павловна, — напомнил он с достоинством. — У Варвары записано. Через день, после караула.
У ручья я увидел наши веники, воткнутые в землю, и из каждого прута в воду тянулись тонкие белые корешки.
— Покажи руки, — попросила Лиза.
— Зачем?
— Ты с той ночи левую бережёшь. Думаешь, я не вижу?
Она взяла мою ладонь в свои и разминала пальцами запястье. Боль постепенно отступала от запястья к плечу.
— Сначала роща, потом купец, — сказала она, не поднимая глаз. — Всеволод, ты когда-нибудь отдыхаешь?
— Сейчас отдыхаю.
— Это не отдых. Ты гуляешь со мной и всё равно лечишь то прислугу, то синиц.
Я рассмеялся и притянул её к себе, и Лиза уткнулась лбом мне в плечо.
В обещанное майору утро Павел Демьянович разбудил меня ещё затемно и молча протянул кружку.
Кефир в ней был густой и прохладный, с лёгкой кислинкой и мелкими пузырьками, которые щипали мне язык.
— Получилось, — сказал я, допив до дна. — Вторая закваска?
— Вторая, Всеволод Сергеевич. Первую вылили, как вы велели. Грибок за сутки заметно разросся, я его уже на две банки разделил.
— Лёгочным по стакану на ночь. А сейчас пойдём к майору, он нас уже ждёт.
Майора Кречетова я нашёл в столовой лёгочного корпуса, где он с утра писал что-то за столом, обмакивая перо в чернильницу.
— Господин барон, — он поднялся. — Сегодня срок. Я как раз готовлю бумагу.
— Новую петицию?
— Пока не знаю, какую, — честно ответил майор. — Всё зависит от вас.
Павел Демьянович поставил перед ним кружку, и майор нюхал её, шевеля седыми усами.
— Кислое молоко, — сказал он с подозрением. — Опять бражка для телят?
— Попробуйте, Лев Никитич.
Майор осторожно отпил и почмокал губами, потом отпил ещё уже смелее, а затем, уже не отрываясь, допил до дна.
— Хм, — сказал он и поставил кружку. — Это пить можно. Это даже вкусно, господин барон. Что ещё за кефир такой?
— Кавказское кислое молоко, — пояснил я. — Когда болит грудь, человек худеет и есть не хочет. А кефир легко переваривается и будит аппетит. Будете пить по стакану на ночь, и через месяц Елизавета Павловна вас взвесит и не узнает.
Лев Никитич кивнул, сел обратно за стол и при мне разорвал исписанный лист пополам, а потом достал из стопки чистый.
— Благодарственную, — сказал он. — Двадцать две подписи соберу к обеду. Только у меня к ней одна просьба, господин барон.
— Какая?
— К кефиру бы ржаных сухариков, — майор погладил усы. — С солью.
— Без соли, Лев Никитич.
— Ну, без соли так без соли, — вздохнул майор. — Солдат и не такое ел.
В дверях уже толпились лёгочные, и я услышал, как кто-то из них спросил, нельзя ли и им по кружке.
— Вечером, господа, — сказал Павел Демьянович. — По стакану на ночь, всем, кто записан у Елизаветы Павловны.
Сухомлин всё это время стоял в сторонке, а тут что-то быстро записал в свою книжечку и откашлялся.
— Учёные люди сказали бы, барон, — начал он, — что кефир — это…
— Не надо учёных людей, — сказали мы с майором одновременно.
Профессор Гладышев приехал ко мне в тот же день после обеда на станционных санях и с тем же тяжёлым саквояжем — в прошлый раз Архип крякнул, едва взвалив его на плечо.
Был он уже немолод, но с саней соскочил с такой прытью, что я не успел даже спуститься с крыльца ему навстречу.
— Опять кирпичи возите, барин? — проворчал Архип, взваливая саквояж на плечо.