— Чёрт меня раздери… — прошептал Виктор, задрав голову. — Оно же цветёт. Зимой.
Мороз взялся за него в ту же минуту.
Первыми сдались раскрытые белые цветы на концах побегов. Лепестки их по краям чернели, скручивались и осыпались на снег — уже мёртвыми. Следом за цветами стали чахнуть мясистые побеги. Влага в них замерзала, и жгуты лопались сухо и коротко. Звук шёл сверху вниз, учащался, и через минуту над улицей стояла сплошная трескотня.
Я держал ладонь на основании ствола и не отпускал.
Растение поняло это всем своим огромным телом: еда кончилась, тепло ушло, а само оно теперь стоит на морозе голое и мокрое, вытянутое из-под земли на пять саженей. Внизу, у моей руки, серая масса дёрнулась и потянулась обратно вниз, к теплу и темноте.
— Виктор, закрывай.
Порода сошлась над воронкой одним движением, и Виктор давил её, пока земля не встала вровень с улицей. То, что осталось наверху, отрезало от корня начисто.
Оно простояло ещё минут десять.
Огромный серый ствол переломился у самого снега и рухнул поперёк улицы, разбрасывая мёрзлые цветы, и рассыпался на куски там, где ударился. Мы стояли и смотрели, пока последний жгут не перестал шевелиться.
А потом в домах по всей деревне разом закричали.
Я знал, что там случилось. А потому был готов к тому, что нам предстоит сделать дальше.
Глава 7
Кричали во всех домах сразу.
Мы вбежали в первую избу, и я увидел то, к чему готовился. Мужик, который час назад чинил при лучине сбрую, лежал на полу навзничь, выгнувшись, и хватал ртом воздух. Пальцы его скребли по крашеной половице без остановки. Жена сидела рядом на коленях, серая, и не помогала ему, потому что сама заваливалась набок.
Я опустился к нему и положил ладонь на грудь.
Сердце под моей рукой шло редко и слабо, с провалами, и с каждым разом становилось тише. Тело было чистое, здоровое, без единой болячки, и оно замирало.
— Всеволод, что с ними? — Виктор придержал бабу за плечи и не дал ей упасть лицом в пол.
— Корень их кормил пятьдесят лет, — ответил я, не поднимая головы. — Сердце гонял, тепло держал. Тела за это время разучились работать сами. Я убил его сердцевину, и теперь им нечем жить.
— Так они же… из-за нас?
— Из-за меня. Разбираться будем потом. Варвара!
Она вошла с корзиной и сразу опустилась к бабе, нащупывая пульс.
— Считаю, — быстро сказала она. — Сорок. Тридцать восемь. Всеволод Сергеевич, у неё сейчас встанет сердце!
Я положил ладонь на бабу и погнал в неё силу.
Тело приняло чужую жизнь охотно, потому что другой не имело. Сердце под моей рукой подобрало ритм, кожа порозовела, дыхание выровнялось. Через минуту я так же поднял мужика, и оба они лежали на полу, живые и глядящие в потолок.
Держать их обоих приходилось теперь без единого перерыва. Стоило мне ослабить поток, и сердце снова сбивалось, дыхание редело.
— Семнадцать человек, — сказал Виктор, вставая.
— Знаю. Считай сам: троих я утяну, четверых удержу с трудом. Семнадцать не удержит никто.
— Тогда что делать?
Оставался один способ. Я не знал, сработает ли он на тех, кто полвека был связан с чужим корнем. Ответ лежал в томе дедовского справочника, в главе про якоря.
— Виктор, слушай внимательно и делай быстро. Всех до единого свозим сюда, в этот дом и в соседний, кладём в тепло рядами. Печи топить в обеих избах, воду греть. Грач и люди Нефёдова — на переноску. Варвара, давай твоё тёмное снадобье, то самое, для тех, кто не ест.
— Всеволод Сергеевич, — она подняла голову. — Его на десять дней собирали. На одного человека.
— Значит, разольём на семнадцать и разведём вдвое. Княжичу соберём новое, а этих я на дороге не оставлю.
Варвара кивнула и больше не сказала ни слова.
Дальше была самая длинная ночь этой зимы.
Их свозили на розвальнях, по двое и по трое, и укладывали на полу двух изб головами к печам. Нефёдов работал наравне с егерями, в шубе нараспашку. Он таскал людей на руках и ни разу не пожаловался. Виктор грел породу под обеими избами, и от пола шло ровное тепло. Варвара разливала снадобье по ложке и поила насильно, разжимая зубы, а Дуня, единственная из деревенских, кто держался на ногах, ходила за ней с кружкой и подавала воду.
Работать я ушёл на опушку, к старому ельнику.
Якорь сознания устроен просто: от искры разума человека к живому дереву протягивается нить, и пока дерево живо, человек держится на поверхности. Своей земли у меня тут не было, зато ельник за околицей стоял живой и старый, а деревья ко мне идут почти на любой земле.
Я выбирал дерево, клал ладонь на ствол и просил его поддержать чужого человека. Ель отозвалась не сразу, дерево здесь думает медленно. Затем от неё шло тепло, и я вёл нить от корня к избе, находил в темноте нужную грудь и вязал узел там, где полвека сидела серая присоска.
Первый якорь занял у меня половину часа. Пятый по счёту я поставил уже за десять минут. К десятому руки у меня тряслись, и Грач приносил мне снег, чтобы я тёр им лицо.
Семнадцатый узел я вязал уже на сером рассвете.
Шестнадцать человек легли на ели ровно, а семнадцатая не легла.
Мать старосты, старуха лет девяноста на вид, висела на корне дольше всех, дольше своего сына. Я подводил к ней нить трижды от трёх разных деревьев, и каждый раз узел соскальзывал.
— Не берёт, — сказал я вслух. — Дерево её не чувствует. Она уже не совсем человек, Виктор. В ней от корня больше, чем от себя.
Старуха дышала на полу, и между вдохами у неё проходило по десять ударов сердца.
Я знал ещё один способ: он был в справочнике сразу за якорем, написан отдельной строкой и с отдельным предупреждением. Называлось это привязкой к себе, и держала она крепче любого дерева, потому что дерево можно срубить, а привязанный к друиду человек жив ровно до тех пор, пока жив сам друид.
Помню, подобные способы уже использовал. Но с печатями, а не людьми.
— Всеволод, — Виктор смотрел на меня и всё понимал. — Ей девяносто.
— Ей девяносто и она живая. Подумай сам: если я её отпущу, то всё, что мы делали ночью, было ради шестнадцати из семнадцати. Такие сделки я не заключаю.
Я опустился на колени, взял сухую руку старухи и привязал её к себе.
Толчок прошёл через грудь и осел где-то за грудиной, и с этой минуты в моей жизни появился ещё один пункт расхода, постоянный и без срока. Старуха сделала глубокий вдох, потом ещё один, и веки её дрогнули.
Валерьян за такое устроил бы мне разнос на весь дом. Но дед был в четырёх днях пути, и спорить со мной было некому. На столь большие расстояния призрак путешествовать не способен. Ему лучше всего на родовой земле.
К полудню в двух избах ожили все семнадцать. Просыпались по-разному, и первым делом каждый спрашивал год.
Староста сел на полу, оглядел горницу и беззвучно заплакал, вытирая лицо ладонью. Ему было под шестьдесят, и последние пятьдесят из них он прожил в одном дне.
Хуже всех эта ночь обошлась с Марьей.
Она уснула девушкой шестнадцати лет, а проснулась женщиной сорока с лишним, и это случилось за одну ночь. Варвара сидела с ней два часа, держала за руки и объясняла заново, спокойно, не повышая голоса. Мать свою дочь при этом не узнала вовсе. Дочь узнала мать и не смогла с ней говорить.
Дуня, младшая, попала в ловушку всего четыре года назад и повзрослела всего до двадцати.
— Барин, — спросила она меня на крыльце. — А это лечится?
— Нет, — сказал я. — Не лечится. Вы прожили эти годы, просто не заметили их.
Дальше пошла работа, которую я умею делать лучше всего.
Деревню бросать было нельзя, потому что якоря стояли на здешних елях, и увезти людей отсюда значило оборвать нити. Значит, деревня оставалась на месте до весны, а к весне я собирался придумать, как переносить якоря на новые деревья.
Двое людей Нефёдова оставались тут за старших с деньгами и с приказом закупить хлеб и соль в ближайшем селе. Я проверил обоих вторым зрением; корни у них были короткие, не успели укорениться, рвотное и последующая гибель растения сняли заражение.