Ознакомительный фрагмент (3 стр. из 13)

– Слушай, я через неделю приеду. Ты будешь в Москве?

– Да-да, кодечдо. Я тебя встречу, только скажи домер рейса.

– А как ты сам? Что-то голос у тебя простуженный?

– Да все более или бенее… Дасборк только… Простыл. До все равдо работаю. В субботу буду в Боскве. А как ты?

– Все как обычно. Ничего сенсационного.

– Здорово, что приезжаешь.

– Ну, целую. До встречи.

Павел не спеша сделал глоток чая и, почувствовав вкус мелиссы, сразу вспомнил бабушку, дачу, сиамского кота Сеньку и Юльку, терпеливо сидящую на стуле – она была его первой моделью, слово «натурщица» они еще не знали.

Тогда на даче, с бабушкой и Юлькой, пожалуй, и началось его увлечение рисованием. Цветные карандаши, акварельные краски в плоской картонной коробке с неудобной кисточкой, – правда, потом он приноровился рисовать палочками с ватным наконечником, – немного позже появились фломастеры, привезенные папой из какой-то командировки, они писали сочно, ярко, их не надо было слюнявить, как карандаши, и это оказалось настоящим счастьем.

Как-то бабушка, это было уже в Москве, прихватив папку с его рисунками, отвела Павла в Дом пионеров. Там учили петь, плясать, играть на баяне, ну и рисовать, конечно. Учителем рисования оказался бровастый дядька небольшого роста в короткой меховой безрукавке, он очень обрадовался новому ученику: «У тебя хорошие рисунки. Ну что, хочешь стать художником?» – И усадил его за трехногий мольберт, объяснив, что называется он «рембрандтовским», потому что такую форму мольберта придумал голландский художник Рембрандт. Он прикнопил к мольберту лист бумаги и велел Павлу рисовать натюрморт – вазу с фруктами, стоящую на белом подиуме. Ваза была кособокая, а яблоки и груши – с белыми щербинками. Потом Павлу сказали, что фрукты не настоящие, а из парафина. Сидящие рядом тоже корпели над вазой. Кто-то смотрел на нее сквозь карандаш, чтобы «чувствовать масштаб предмета». На шкафу и на полках стояли гигантские белые безглазые головы, лежали носы, руки и ноги, как будто их отрезали у великанов. Было непривычно, но интересно.

Сначала на рисование его водила бабушка, а иногда мама. Идти было недалеко, все время прямо-прямо, у метро «Кировская» – налево, а потом в переулок, через палисадник, и ты уже на месте. Постепенно осмелев, он стал ходить один. И это было здорово. Он казался себе страшно взрослым, серьезным, большую папку с рисунками Павел нес впереди себя, чтоб было позаметнее. Учитель Павла хвалил. Особенно когда забирать его приходила мама. До него долетали обрывки фраз про «учиться дальше» и про способности. Но и мама придерживалась другого мнения, конечно, учиться, пусть даже рисованию, – можно. Но только в дополнение к французскому языку! «Кем бы ты ни был – язык тебе всегда пригодится, как говорят, будет le pain et le plaisir» [2]. Мама была переводчицей и, понятное дело, отдала сына во французскую спецшколу. Под ее нажимом приходилось зубрить неправильные глаголы и тарабанить фонетические упражнения. А стоило только завести разговор про рисование…. как она сразу теряла к нему интерес.

Память Павла плавно перетекала с одного на другое. Он даже не заметил, как воспоминания затянули его в тот самый черный омут, за ту черту, через которую переступать ни в коем случае нельзя. Он сам запретил себе вспоминать и думать об этом. Он сам так решил. И поэтому еще жил.

3. Служанка

Фуншал, середина XIX в., масло/холст

Спина ее выгнулась колесом, по лицу пробежала страшная судорога, голова наклонилась чуть вбок, и черная зловонная рвота тонкой струйкой засочилась изо рта на постель. Члены ее напряглись, на шее надулись вены, руки хватали батистовый ворот рубахи, сбившуюся простыню. По подушке рассыпались драгоценные зеленые камушки – порвалось любимое ожерелье моей госпожи. Пресвятая Дева Мария, не оставь ее милостью своей. Больше трех суток длятся ее страдания. Разве под силу человеку, а тем более женщине, вынести такое. Даже смотреть на ее муки невыносимо.

Запекшиеся губы приоткрылись, госпожа, видно, хотела что-то сказать, но голос ее был так тих, что я не разобрала ни слова. Тяжелые веки приподнялись, она искала глазами меня.

– Я тут, тут, госпожа, я с вами. Что вы хотите, что? Говорите. – Подойдя к туалетному столику, я взяла кувшин и, смочив водой полотняное полотенце, принялась протирать измученное лицо моей хозяйки. «Господи, Твоя воля, избавь ее от страданий». Видно, слова мои были услышаны, и судорога отступила, синьора как будто немного успокоилась, черты ее разгладились, и она чуть заметно кивнула мне.

– Я сейчас, я все сделаю… Что вы хотели, повторите, госпожа, что? – опустившись на колени, твердила я, припав к ее груди, пытаясь услышать хоть словечко. Но она молчала. Несколько минут спустя папаша Жозе, наш садовник, подошел и тронул меня за локоть:

– Оставь, Мариза, разве ты не видишь, все кончено. Ты ей уже ничем не поможешь. Она умерла.

Только после этих слов я заметила ее остановившийся взгляд. Большая черная муха, громко жужжа, покружив, опустилась на впалую щеку моей бедной хозяйки. Хлопнули ставни, теплый влажный ветер ворвался в комнату. Башенные часы на площади пробили пять пополудни. Слезы хлынули у меня из глаз, к горлу подступил комок.

– Ну, ну, поплачь, Мариза, поплачь. Она была хорошей госпожой, доброй, а уж какой красавицей, во всем Фуншале такой не было. – Папаша Жозе похлопал меня по плечу. – Все, отмучилась. Кончились ее страдания. Да и твои тоже. Виданное ли дело, три дня не спишь, от нее не отходишь. Ничего… теперь ей должно быть лучше… хотя… кто же знает. – Он, крестясь, отступил от ложа.

Я почти ничего не слышала из того, что говорил Жозе, а все стояла, плакала и смотрела на мою бедную хозяйку, гладила ее блестящие черные локоны, нежные руки. Я помнила их еще такими маленькими, розовыми, пухлыми, в перевязочках.

– Глаза закрыть полагается, – подал голос из-за моей спины папаша Жозе.

Я и без него знала, что полагается, но говорить ничего не стала. Не первый раз покойника видела. И отца, и братьев своих обряжала и хоронила. И донну Клару, хозяйкину мамашу, и сына ее, он младенцем преставился. «Ох, кто же знал, что Господь заберет ее раньше меня, старухи. Ей бы еще жить да жить», – думала я, накидывая на мою госпожу белый полотняный покров.

– Что же нам теперь делать? Как мы одни, без хозяина? – спросил папаша Жозе, и в голосе его чувствовалась растерянность.

– Что положено, то и будем делать, – оборвала я его. Вот глупый старик, смолоду умом не блистал, а к старости и вовсе дураком сделался.

– Не болтай, Жозе. Лучше сперва сходи позови Аниту, она мне поможет. А потом пойди в Санта-Клару, за отцом Доминианом, он, должно быть, уже вернулся. Если нет – передай служке, что, мол, так и так, мы его ждем.

Вытащив из комода черный креп, я подошла к зеркалу, к тому самому треклятому зеркалу, что осталось после русского художника. Маленькая трещина в правом углу почернела и расползлась. Говорила я хозяйке, плохая примета. Да разве кто меня послушает…

– Да-а-а, Мариза, дожили мы, – снова раздался голос папаши Жозе, который все стоял в дверях и, как мул, качал головой.

– Никакого проку от тебя нету! Иди делай, что велено, да пошевеливайся. – С ним всегда так, не прикрикнешь, с места не сдвинется.

Старик ушел. Оставшись одна, я немного прибрала в комнате, прикрыла ставни, задернула тяжелые занавеси, чтоб не так припекало, приготовила чистое белье, натаскала в кувшинах воды и пошла в кладовую за свечами. А там… так и обомлела на пороге – из-за полок со всякой снедью на меня смотрела ОНА, моя госпожа, внимательно так смотрела, как будто укоряла в чем-то. Поначалу сердце мое обмерло, но минуту спустя я опомнилась. Это же хозяйкина картина. Она сама распорядилась спрятать сюда портрет, когда все началось. Госпожа на нем совсем как живая. Не мне судить, но тот el russo, похоже, и впрямь хороший художник, если люди на его картинах словно живые сидят. Но лучше бы ему не приезжать сюда. Ничего бы тогда не случилось.

Ознакомительный фрагмент (3 стр. из 13) Купить книгу