[На полях: ] Ваня, бесценный! Зачем упрек в двойственности? Это — боль.
Это видимо мое какое-то «фантазерство» виной тому, что я так уходила в свое, не видя ничего, позволяя целовать себя. Я что-то «божественное» находила, а не грешное в своей любви. Была уверена, что и «они» такие же.
У нас холод. В столовой утром +4 °C, потому вожусь часами с печкой и тогда +10 °C. В спальне минус[106]. В ванной, в кухне тоже мороз. А у тебя?
Целую. Оля
86
И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной
18. I.42, 2 ч. дня
Олёчек-ласка, вчера твое письмо, 7–8, в Рождество, еще не прочитал все, но вижу, получила «Пути Небесные», — нашла в них «желанное»? — то есть, «главную мысль романа», о чем ты просила меня в каждом последнем письме, надеясь даже, что тебе ее объяснит Марина или Алеша Квартировы? М. б. они ее и понимают, но вряд ли так ясно, как сам автор. Я уверен, что ты сама ее поймешь своим острым чувством сердца. Прочтя еще раз роман, — главное — его конец, отдай переплести. Маме подари ранний экземпляр, без посвящения. Но не отдавай в переплет раньше, чем поймешь суть книги: дело в том, что в первом экземпляре твоем не достает страниц, уясняющих основную мысль! Твое письмо очаровывает меня, как ты светла, детка! как искала звездочки, молилась! И я молился. Но не увидел звездочки. Чудесна ты, как бегала в метели, моя Дари, _н_о_в_а_я! как «пила» снежинки! — снежинка моя _ж_и_в_а_я! Я здоров, терплю холод (не страдай за меня, это преходящее, очень большие окна! — площадь 4 кв. метра — больше!), — мотор еще в починке, — подлец хозяин морит жильцов. Я стыну и не могу писать. Но это — малое, — главное — я согреваюсь тобой и переписываю для Оли моей — «Куликово поле». «Пути» буду писать, они — готовы. Целую и — весь полон тобой. Ваня
[На полях: ] Все твои цветы — свежи! Сирень — 18-й день! Снег!
Белые гиацинты — 11-й день, цикламен — 36-й день! Всегда целую.
87
О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву
21. I.42[107]
Дорогой, родной Ванечка!
Все это время я очень страдаю. Мне все кажется, что я во сне, и что стоит мне проснуться, и все будет хорошо. Что же это случилось? Что такое? Ваня, ты не прав ко мне! Ванюшенька, твои письма чудесные от 12/13.I179 — не дали мне покоя, т. к. в них тоже маленькая приписка: «прошлого, того, что коснулось тебя, для меня нет». Ваня, не только для тебя — но его вообще нет! Меня ничто, из того, в чем ты меня обвиняешь, не коснулось. Я вижу любовь твою ко мне и вижу, что ты любовью этой _с_т_а_р_а_е_ш_ь_с_я_ «закрыть» что-то. Это _б_о_л_ь_н_о_ _м_н_е, Ваня! Я, — с какой-то «подмоченностью» — не могу для тебя существовать. Пойми это! Мне не прощение твое «из любви» нужно, — _н_е_т, но _в_е_р_а_ твоя мне, что _н_е_т_ _н_и_ч_е_г_о, что _т_р_е_б_у_е_т_ _п_р_о_щ_е_н_ь_я! Ваня, я всегда была такой, какой ты меня «встретил». Верь мне, я же знаю! Я вся запуталась в страданиях, но я прохожу воспоминанием все изгибы моей духни-сердца… Ужас, ужас меня охватывает от обвинений твоих, Ваня!
Близко знавшие меня, знали мою эту повышенную требовательность чистоты! За мои «срывы» я кляну себя, но они были совсем не то, что ты говоришь обо мне! Ваня, Ваня, как больно мне, что и ты меня не знаешь, не понял! Особенно больно то, что я _н_и_к_а_к_ не ожидала такой твоей реакции. Я _о_т_к_р_ы_т_о_ тебе все писала о себе. До того доверчиво, до того нещадно. Да, я за каждый поцелуй (будь они прокляты — эти «срывы»!) давала отчет тебе! Но я не сомневалась, что ты верно поймешь меня! Ванечка, всюду, где я ни бывала, как только я замечала чувственную сторону «героя» (даже не моего) — отвращалась! И те, на ком я останавливалась в жизни, — не были чувственны. И Д.! Ты м. б. не поверишь? Нет, он был страстен, но не чувственен… Несчастный «N.» тоже совсем не был чувственен… Г. — нисколько!
Я ни малейшей тени не терплю, ничего, что хоть напоминает чувственность… Д. отвращал меня своей «нарочитой откровенностью» — у него это бывало тоже только «назло наивной девочке». Но не хочу ни слова об этом больше! Все «они» — не стоят даже того, чтобы быть темой наших с тобой разговоров! Все, Ваня, и Г.! Ты — сокровище, ангел, любимый!
Но я смущаюсь писать тебе _т_а_к_ теперь. Я, — понимаешь, — «из милосердия тобой очищенной» — быть не хочу! Ах, Ваня, если бы ты знал, как все другие, чужие, знали меня лучше! Как горько это! Помню, в клинике, как часто меня молили девочки «совет дать». Чего только мне не поверяли! Просили «показать» им как себя вести достойно! Я многим помогла. Однажды, вступаясь за достоинство одной моей девчушки, я даже матери другой ученицы «выговор» сделала. И это была к сожалению одна русская, еще! «Выговор» был очень тонкий, но та его поняла и… сама потом мне же помогала. Благодарила после. Меня туда потом приглашали и оказывали «уважение». До шефа моего (ненавидимого мною и посегодня) все знали отлично, что в вопросах известного порядка я — кремень. О шефе я тебе писала. Он знал, что я его ненавижу. Не знаю, почему. С первого взгляда. Я ему никогда не льстила, как все это делали. Он очень был умен, бестия, чудно все понимал. Но я тебе уже рассказала, как «посадила» его на место.
И когда кавказец «бесился», и однажды жена шефа, бывшая у меня в лаборатории, случайно слышала издевательский телефон[108] кавказца, дающего мне работу вроде «решетом воду носить», чтобы только пригвоздить меня к клинике, услыхала все хамство его, — она сейчас же пошла к мужу, прося положить всему этому конец.
И вот тогда, мне шеф, этот… таракан (так я его звала дома, не желая имени произносить) говорит мне: «…Вы же его мужское самолюбие… verletzt[109], — а… почему? А впрочем, Вы из того века, таких-то и не найти еще. Надо жизнь брать проще». Я его еще пуще возненавидела. Жена другого доктора говорила мне, плачась на ветреника-супруга: «Subbotinchen, die Frauen sind auch zu toll, ich wurde zu keiner, ausser Ihnen, Vertrauen haben. Selbst mein Mann hat gesagt: vor S. beuge ich meinen Kopf»[110].
Но почему же ты не видишь, не чувствуешь?
Ах, эта моя порывистость! Оттого и некоторая «шалая нотка», оттого я вдруг сорвусь и запою какой-нибудь «Schlager»[111].
Я иногда ужасная дура. Ну, не знаю почему. Тогда люблю цыганщину. Лихость какую-то! Вдруг накину на себя что-то, мне совсем чужое. Но это — не мое! Ну, как иногда с сильной досады, начнешь смеяться… Помню было: масса работы, и уже к концу приносят еще и еще. Мы все злиться стали на одного врача-беспорядника, что задержал долго работу. И только что кончили, уже на 3 ч. опаздывая, как вдруг опять в дверях… этот же с еще работой… Мы так и ахнули все. Руки опустились. Сели и стали… хохотать… Рукой махнули на досаду! Ну, вот так и тут! Я не знаю, что это такое! И. А. не понимал, что я могу слушать, например, Вертинского. Он его никогда не мог бы слушать. А я… иногда. Но если ты бы запретил мне, то я бы не огорчилась. Мне это не нужно! А так, между прочим. Как глупость. Но я буду исправляться. Мама тоже Вертинского не любит. Мама вообще многое в моих «глупостях» не понимает. Всю мою «иррациональность». Хоть так выражусь. Я совсем это не причисляю к глупостям. Я просто создаю себе миры… всякие. Но я уверена, что ты-то все бы это понял и многое бы даже оценил. Потому, что это и твое! Я вовсе не мондэн[112]. Я не люблю все это! Но я хочу знать, что если бы захотела, то и смогла бы быть ну, не мондэн, но не отсталой, понимающей, этот мондэн. Не могу объяснить! По-моему натуры художественные должны, оставаясь собой, уметь все понимать! М. б. потому, у меня и кажется это «вывихом»? Я не художница в большом смысле, но что-то такое во мне есть. Какой-то вихрь вдруг набегает на меня, кружит, но не закруживает, никогда! У меня много _с_и_л_ы! Да, да, Ваня! Я раньше думала, что это _р_а_с_с_у_д_о_к. Нет, это что-то глубже! Рассудок — какое-то нечто холодное, да! Ванечка, как просто было бы обо всем говорить, а не писать!