104
О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву
8. II.42
Милый Ваня!
Мучительно до чего это наше: ты тревожишься моей тревогой, а я изнемогаю твоей тревогой!.. И так без конца!
Положим же конец этому!
Ничего не хочу касаться, — скажу только, что я ничего не «нагромоздила», но все ты мне сам дал. И назвал меня подлинно мало образованной, сказав, что «обвалы» эти я «природным умом» заполняю. Но все это пусть сгинет! Я не могу больше!
Я просто боюсь твоих писем, и теперь, если даже и будут приходить волнующие меня, то просто выжду, пока получишь ты это мое.
Я им ставлю точку на все плохое, что было за этот месяц.
Прости мне, Ваня, что не пишу много, я так устала. Я вся «сожглась» тревогой. Места живого нет! Мне отдохнуть хочется. Скоро пост. Как хочется тишины и мира!
У тебя теплей ли? Я измучилась о тебе в холоде!
У меня в столовой тепло, +10°, у мамы очень тепло, теперь для больного А. (не серьезно, слава Богу, не плеврит, как думали сначала, прострел, уже встал сегодня, а то был чистый лазарет у нас!) топлю салон, — тоже +14–15°. А в спальне — 4–5°.
В моей комнате — холодильня! Ужас!
Я все же от ужаса мышиного нигде не могу спать, кроме спальни, — там их нет. Вчера вылилась бутылка с кипятком в постель… кошмар. Сегодня утром попало что-то в трубу камина в салоне… крыса? Нет… сова! Маленькая, чудная, дуся! Хотела тебе сегодня написать об Оле-глупышке, малютке, но не могу. Устала, Ваня. А ничего не делала! Мама уже поправляется тоже, — только ушибами отделалась. С. приехал опять к нам вчера — привез твое от 2.II. Мне больно, что ты за меня волнуешься.
В посте хотелось бы помолиться.
Да, то сам дьявол «шутил» нашим миром! Я очень устала от всего этого! М. б. ты получишь это письмо к прощеному воскресенью, — тогда _п_р_о_с_т_и_ меня за все… невольное, «вольного» не бывало! Господи, как хочется тишины и покоя! Я устала от моей жизни «урывками». Нет текучей плавности дня! Жду лета. Хоть уходить будет можно! Я не верю в визу в Париж — не дают женщинам ни за что! Надо смириться, верно, и себя не мучить. Получил ли ты мою посылочку? Прости, Ваня, что пишу карандашом, запропастилось стило. Сегодня я чуть-чуть рисовала. И то уж устала. Иногда мне хочется лежать с закрытыми глазами, не говорить ни звука и не вставать. Но и этого нельзя — всюду надо быть самой, в каждой мелочи! И этот холод! +10° — тоже ведь мало! Я люблю теплей! Но… многим еще хуже! Я должна быть довольной, как и ты писал. И это верно. Пришли, если хочешь, автографы к книгам. Я их должна отнести в переплет. Кстати: никогда я бы на «изрез» тебя не могла бы отдать. Я же писала.
Ну, Ваня, будь здоров, Богом храним, за меня покоен! Идем в пост! Твоя Оля
[На полях: ] Я очень, очень хочу обрести покой, помоги мне в этом! Будем беречь друг друга. И никогда плохого в другом не искать, — тогда все будет хорошо.
Больше веры друг другу! Веры в основном! И не «трепыхаться», — ничего мы сами не можем все равно. Я прошу Бога помочь мне смириться, дать хоть немного мира душе!
105
И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной
9. II.42, 8–30 утра
Милый Ольгунчик, свет мой немеркнущий! Что ты со мной сотворила! Я так одарен тобой, такой вознесен, мои золотые ручки! Вчера я был в Медоне и получил все. Приехал — и тут же совлек с себя свой свитер, надел твою дивную «теплушку» — что за мастерица, как влитой я, все обтянуто, грудь — как у хорошего спортсмена, — правда, у меня грудь высокая! — и я почувствовал себя — в уюте твоего сердца. Я весь в тебе; всю ночь я как будто бредил тобой. Итак: я вчера надел твою грелочку — что за толщина! — только что делать с мохрами, у ворота? — воротник отложил, затянул «цепочкой» до шеи, и стал пить чай с твоим чудесным маслом, и читать о папочке! Ах, какое у него лицо было, глаза какие! Он — _С_в_е_т. И я узнаю в нем тебя, смутно ты видишься мне в его _л_и_к_е. Моя чудеска, моя прекраска, Оля… — целую тебя бессчетно. Я рад, что о. Дионисий принял коробок для тебя. Я виноват перед ним: он хороший, милый, скромный, а я, идиот, прошлый раз рассерчал — в письмах тебе, — ну, его к черту! — ну, не идиот неистовый?! — и все из-за того, что «вообразил», что тот из кичливости ко мне не побывает, а я для него кулебяку заказал! А он болел гриппом, и мама его бережет. И, идиот, ни за что, ни про что его отца пристегнул, а капитан Лукин211 и работал-то в жидовской газете в тисках, как я узнал, его там карнали. Семья их — удивительно хлебосольная, меня приняли как родного, закормили, папиросами даже русскими наделили. Капитана не было, он в Италии. Милая, прости мне мое неистовство! Я все еще — огненный, бешеный, кипучий… но смиряюсь. Раньше каким я бы-ыл! Ну, порох… от кипучей работы страстного воображения. Так все во мне. Ты меня знаешь — и простишь. Обидев кого, я готов на коленях молить о прощении. Не вмени мне греха моего. Олюньчик, Ольгуша… как нежно вчера в 11 ч. вечера я призывал тебя, называл именами нежнейшими… и молил — услышь! Сегодня я должен кончить переписку «Куликова поля» — для тебя. Я кое-что правлю, и рассказ стал полней, лучше. Это — ты все. Он — _т_в_о_й_ отныне. Спешу отправить книгу о. Дионисию. Еще одно поручение — для тебя! — и поеду в центр по делу. Ольгунка, неужто из моего посыла ничего не придется тебе по вкусу?! Я буду в отчаянии. Хоть сухие бананы пососи! хоть чернослив! хоть шоколад! Хоть бретонские крэпы! хоть «дрикотин» с «сюрпризом»! Воображаю, что сталось с этим сюрпризом… промаслился, пожалуй! Духами душись во-всю. Ешь клюквенный кисель. Если нет картофельной муки, сама сделай, из картофеля, потри на терке и отмучь в воде, крахмал осядет, высохнет, и будет «фекюль»[136] первый сорт. Видишь, я все умею. Я бы такой тебе кисель сварил! И морс сделал бы… — ты должна любить клюкву, ты — клюквенная, вся! северяночка моя, рыбка моя. Как я ценю тебя, люблю, чту, лелею в сердце, несу всегда, всегда. Целую от темечка до пяточек, и глазок твой, каким к маме привязана была, — и его целую. Ты его знаешь, глазок этот? Ну, ты знаешь, детка… «спящий» всегда «глазок». Он у тебя недалеко от сердечка… отмеряй — всего пядь с малым. Так вот я его особенно целую — и в нем — всю тебя! Олёля моя, бесценная девочка… как я хочу увидеть тебя! обнять, прижаться к тебе тоскующими глазами, согреться твоей теплотцой, нежностью твоей. Оля моя, радость светлая. До _с_в_и_д_а_н_ь_я! До скорого свиданья! Ручки твои целую, золотые. Я исцеловал «теплушку» твою, я так счастлив. И такая она крутая, такая теплая, и так мне нравится эта «марина», это наше Черное море! Сейчас я опять в ней, и мне так тепло, от тебя! У, радость-детка, как же я жду тебя, как ласкаю в мыслях, в сердце… — единственная, чудесная, неповторимая!
Твой, весь, всегда твой Иван — неистовый, Ваня-ласка.
Оля, глазки дай! ручки! все дай!
106
И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной
11. II.42, 2 дня
Дорогая моя Ольгуличка, суди сама, как я получаю твои письма, и что со мной творится. От 19.I212 получил 24. Письмо страдания твоего. А я уже 22 послал тебе всю свою душу! умолял успокоиться, я в тебя верю больше, чем себе! Письмо 22.I, получено 29, я на нем пометил — «Оля, бедняжечка моя, все мучается! Господи!» — Продолжение предыдущего письма, получено 29-го, — все та же мука, и я бессилен — расстояние! — снять ее. Письмо помечено 21.I — получено 2.II, помечено мной: «опять страдание! О, бедная моя девочка! Ну, как уверить, что она для меня _в_с_е??!» — Письмо, 28.I, получено 5.II, чуть светлей, пишешь, что «теперь _в_с_е_ приняла душой, ландыши цветут еще». Помечено мною: «все еще не получены мои „объясняющие“ письма!» Затем идут: открытка от… 22.I, получена 6.II —!! — опять боль, и еще — эта ужасная мнительность, неуверенность в себе. Помечено мной: «если бы она сознавала, какая она си-ла! Господи, помоги ей, моей Олюше! Она _д_о_л_ж_н_а_ творить, она не знает, что вся она — великое искусство, что в ней, на ней благодать — назначение — _т_в_о_р_и_т_ь!» И последняя открытка, от 26.I, получена 10.II, опущена Сережей в Амстердаме, — опять подавленность, — правда, она была писана _д_о_ 28-го. Видишь, какая мне мука, — я ведь _в_с_е_ тебе описал, во всем повинился, всю душу тебе показал, во многих письмах, и не знаю, да получила ли? Ольга, как можешь писать, что я «в мечтах доволен „призрачной Олей“»?! Оля, откуда ты это вывела? Я, _п_о_к_а_ благодарю Бога, что хоть издали чувствую твое сердце, любуюсь сокровищами твоей души, что ты любишь Ваню своего — тоже «призрачного»… — но я всеми силами хочу, жду… тебя, Оля, живую тебя! — которой я _н_е_ достоин! А томлюсь я как, Олечка! Когда все только тобой наполнено, — и нет, и нет тебя… и я еще столько боли тебе доставил, — проклятый я! и не знаю, убедят ли тебя мои письма, мой крик _м_о_е_й_ боли… А дни, как нарочно, стали тянуться… и письма твои редки, и все вперебой, и все не узнаю, да получила ли, наконец, мои, которые должны дать тебе покой и веру, что люблю тебя, как никого еще не любил, ни-ко-гда! _Т_а_к_ вот не любил, до муки, до смертельной тоски-отчаяния! Оля, я не просто люблю, я люблю-благодарю тебя, люблю-боготворю тебя! Если бы я был на 10 л. моложе! _В_с_я_ жизнь была бы впереди еще. А дни уходят… Оля, твое письмо от I.I было — есть — изумительное! То, где ты поперек страницы приписала213. Его получил я только 21.I —!! и надписал на конверте: «поразительное выражение чувства!» Я на него ответил. Я _в_с_е_ сказал. Мне _н_е_ч_е_г_о_ скрывать от тебя, и я страстно хочу быть с тобой вместе, _н_е_ расставаться ни-когда. Работать с тобой, думать, делиться с тобой всеми движениями души, всеми мыслями, планами, надеждами творческими, всегда с тобой, и только с тобой. Ничего, никого не надо мне в жизни, — только нежно обнять тебя, в глаза твои глядеть… тепло твое почувствовать, горячку-нежность твою в себя вдохнуть, — ах, Оля моя, необычайная, нездешняя ты! Читал некролог о твоем папочке — и _т_е_б_я_ в сердце держал. Красивый он был, светло-красивый, дивный. Жизнь его — иключительная, но _н_е_ умел оттенить это некрологист. Он все дает «благолепно-лампадно», а надо _с_т_р_о_г_о_ и глубоко, не разжижая мелочами. Я-то и из этих страниц мог _в_с_е_ несказанное, — в душе о. Александра укрытое от земных, — увидеть. Его «жертвенность» земными благами надо было оттенить, и не цитатами из Писания. Надо было дать и семейные чувства его, — ведь тут весь человек должен даваться, в посмертном слове! Оля, ты от Него, я чувствую… — и я по тебе уже дополняю твоего папочку. Если бы дожить, поклониться его могилке и воздвигнуть над ней бело-голубую часовню… и там написать о нем! Украсить фресками, цветами жизни, цветами Духа, — подвигов выражением! Я был бы счастлив это выполнить, во-имя Правды Божией, которой был верен твой папа. Во-имя твое, Оля, — его чудесного _ц_в_е_т_к_а! Ольгуша, свет мой чистый, как же я тебя люблю! Знаешь, я не вылезаю из твоей «грелочки»! Она так обтягивает, будто обнимает, и я слышу твое сердечко — в своем. Она напиталась от тебя, и мне это передается — тепло твое. Я слышу, как будто, духи… чуть-чуть… я в каждой петле вижу твои пальчики, твои глаза… я глажу эту «маринку», я ее целую. Я как влитой в ней, «моложе», говорят мне… стройный. Да, правда, стройный. Я как гуттаперчевый, гибкий, быстрый, легкий… мальчишка старый, странно как-то. Знаешь, я сейчас сильней, чем был 10 лет тому, — это я испытал вчера, — когда мылся в… кухне! Ванную комнату не отапливают, горячей воды не подают. Для меня мука была, терпеть две недели, — были холода, а я кашлял, — не мыться. И вот, вчера, я газом нагрел кухню до 22 градусов, поставил огромный аллюминиевый таз, нагрел воды… и полтора часа возился с «баней». Бывало, выйдешь из ванны, расслабленный, дремотный… А тут, после «гимнастики» с водой, верченья с самим собой, с огромным тазом, с уборкой после… — я вышел совершенно бодрый, напился чаю с твоим чудесным маслом, да еще часа полтора слушал стихи одного отчаянного поэта214, в конец меня доканывавшего, плохими же стихами! — и я был свежий — после таких стихов-то! — и скоро заснул, — в 12 ч., — и проснулся… в 11 с половиной —!! И с каким же наслаждением пил кофе, ел твое масло, — у меня и свое есть, но я _х_о_т_е_л_ — твоего! Ольга, Олёк, Ольгунок… я не могу без тебя, я замираю без тебя, я плачу… я _х_о_ч_у_ всегда быть с тобой. Я могу с тобой много еще дать… так во мне все горит и светится. Если бы обнять тебя..! Иногда мне кажется, что ты близко… что ты можешь приехать… каждую минуту, и я начинаю строить планы… Я всегда у твоих ножек, у твоих коленочек, кладу голову на них, смотрю в твои глаза… шепчу самое нежное, что в голову приходит, что тебя ласкает, — о, дивная моя Царевна! Как ты умеешь хорошо сказать, как ласково показать, как любишь..! Оля, я _ж_и_в_у_ю_ тебя люблю, хочу… дышать тобой хочу, твоим всем, всем существом, и земным, и — душою твоею бессмертной, _Н_е_б_о_м_ в тебе! Я чисто тебя люблю, и — пылко, знойно даже, жарко, страстно. Ты прости, это _н_е_ грешно, так любить, то — _н_а_д_о_ так любить… это — _д_а_н_о_ нам _т_а_к_ любить. Я счастлив, что твоя мама понимает, что «так нельзя же», — томиться только. Я вчера был радостно-тревожен, я _ж_д_а_л_ тебя! Странное такое чувство — близости. Ты, м. б. думала обо мне? Иногда мне кажется, — и страшно мне! — что нами играют злые силы. И опять эта острая боль при мысли, — зачем, зачем не случилось тогда, в Берлине, в 36 г., встречи с тобой?! Все было бы, м. б. иначе. Олюнчик, я послал о. Д[ионисию] книгу «Свет Разума», и — для мамы — «Няню из Москвы». «Пути Небесные» — только для тебя, милочка моя, ты, ты только у меня для них, и какую же Дари я сделаю _т_о_б_о_й! Ах, ка-ку-ю..! Ты отмахнешься, пожалуй, скажешь — «но какая же… до муки страстная!» Нет, до… светлого счастья — страстно-жадная! Я ее дам о-чень особенной, в нее теперь все, все будут страстно влюблены… — в _т_е_б_я, Олюнчик. И какое прекрасное тело дам ей! Я боюсь, как бы не переступить границ _м_е_р_ы, так я восхищен _т_о_б_о_й. То, что во мне, ты и не представляешь… — этот _з_а_х_в_а_т_ тобой, хотя и не видал тебя, настолько силен, что я пугаюсь, найду ли спокойствие давать Дари. Эта предельная «влюбленность» вносит в творческую часть души страстность, колеблет равновесие «покоя», нужного для работы. Писать _ж_е_н_щ_и_н_у_ — для меня теперь — это: писать _т_е_б_я! Писать — и в то же время — _л_ю_б_и_т_ь, — кипенье в чувствах, до… осязаемых событий, — кружит голову. Но, с другой стороны это может дать слову-образу — очарование предельное, когда слово переходит в живую сущность, в трепетное-живое, что вот-вот услышишь, как бьется кровью, как сладок поцелуй, как опьяняет страстью… — и — «Слово плоть бысть»215. Оля, я ждал сегодня письма твоего и не получил. Я страдаю, я не нахожу места, я слушаю шаги, но уже 8 ч. вечера — не будет почты. Вся моя жизнь заменилась тобой. О чем бы ни думал — все ты, все ты, _в_с_я_ — ты. Оля, не бойся писать, грех это — отталкивать _с_в_о_е. Пиши — _к_а_к_ можешь, — все будет прекрасно. Ты — переполнена. Страх — не плохо, это есть сознание важности дела, его священности. Но надо его одолеть. Думаешь, не бывало во мне страха? А де-сять лет моего «воздержания»216, после «У мельницы» и «На скалах Валаама»? И было бы преступлением, если бы я не преодолел. Я снова начал, когда мне было 28–29 л. Ты — зрелей меня, тогдашнего, и ты преодолеешь. Спроси чутко сердце, душу свою: «что я _х_о_ч_у_ писать? о чем поведать?» — и вслушайся. И начинай, _к_а_к_ хочешь, с чего хочешь. Рассказывай — поведывай — _п_р_о_с_т_о, без напряжения, без оглядки, без опаски: выйдет. Ну, расскажи просто, какой «идеал», образ предносился 10-летке Оле, в церкви. Ты когда-то намекнула мне и не рассказала. _Э_т_о_ дай. Будто мне пишешь. И все, все пиши так, будто _м_н_е_ рассказываешь. А меня ты знаешь, меня любишь, и — не будет страшно. Я, ведь, не буду тебя смущать: я _в_с_е_ приму, _л_ю_б_я. Ну, милая детуля, не бойся… ну, бросайся в воду, плыви же… — я поддержу тебя. Если бы ты была здесь, со мной… я тебе нежным поцелуем, в щечку… влил бы силу, веру в себя. _З_н_а_ю, что ты будешь писать, будешь знаменитой, будешь полонять сердца. Вот как я знаю, как я верю! _В_и_ж_у. Скромница, робкая моя, чистая Оля… — какую красоту души в тебе я вижу! Капли одной этой красоты довольно, чтобы стать писателем. Верь мне, поверь в себя! Оля, ночью я чувствую тебя… так близко! Твой Ванюрочка. Прилагаю фото-«москвич»217. Обними! не фото, а меня. Я жду тебя.