Ольгуна, твое письмо, с переписанными выдержками об искусстве — никому не отдам, — знай это. Ты не так поняла мое согласие дать другому: он коллекционер, очень чтущий писателей и представителей искусства, он хотел мое авторское мнение об искусстве, как «редкий No»! Пусть он благоговеет перед _э_т_и_м, но моим единственным ангелом-хранителем _м_о_е_г_о, кому я единственно верю, кого _т_а_к_ безоглядно люблю-чту… — ты, только ты! Во всем, на все. Оля, ты мне дарована, как Дар Священный. Оля, я тебя люблю неопределимо, неназываемо, безмерно… — слов нет на это. Ольгушечка, — ты _в_с_е_ мне! Веришь, только ты, одна в целом мире. И — навсегда. — Ольгуля, я кляну себя, что захотел сказать тебе правду, не покривить… перед тобой не могу иначе… и я, идиот, сказал о цветах..!401 о, как кляну себя! Но поверишь… — я был ослеплен, озарен твоим даром, твоими розами… я их публично поцеловал, и это видели… — вот _ч_т_о_ мне твои цветы! А что купчишки плутуют… — Бог с ними, им судья. Я все же _н_е_ должен был омрачать тебя! Твои цветы у меня, теперь усохшие, и они будут всегда со мной… — _в_с_е_г_д_а, _в_е_ч_н_о. Да, так. Вот сел писать тебе в болях, — и прошли боли… не тревожься, птичка моя… О, ты моя Жар-Птица… умная-умная… чуткая-чуткая… как я забылся в ласках твоих… как все вообразил, дополнил… я эти дни ни на секунду без тебя! Вся ты со мной. Боже, как ты нежна, как глубока в чувствах! как разнообразна… как изумительно прекрасна! Слышишь, я не говорю, нет… все мое поет тебя, свет мой тихий и… мое ослепительное Солнце! Я безмерно тебя люблю, до боли в сердце, до… исступления, и при этом любовь не — вихрь во мне, а сросшаяся со мной сущность, ты воплотилась ею во мне, ты срослась со всем во мне, нерасторжимо… Оля, не мучай себя работой, только доверься мне и пришли… _н_е_ _с_т_а_р_а_й_с_я, не напрягайся… а пиши совсем безоглядно, забыв, что были Пушкины… — ты — сама себе гений, ты — _с_а_м_а! Все придет и так загромоздит тебя… — сладко задохнешься и не будешь знать, что начинать. Пришли же, мой свет вечный! Светик-детка, мне больно, я замираю от тоски… Господи, неужели я не совладаю с болями и не приеду, не увижу тебя?! А я хотел завтра ехать и подать просьбу, — надеялся. М. б. это невралгия у меня? Проверю… Очан — умнейший, чудный доктор. Он твердо сказал, ни язвы, ни с печенью ни-чего, жаль ее, насилу нащупал. Ни изжоги, ни отрыжки… никаких неприятностей с «трактом», все нормально, только Серов мне прописал «Эвониль», для усиления перистальтики кишечника, это как бы продукт печени, желчь. Очан, узнав, сказал: замечательное средство! Были у меня несколько дней затруднения… от вялости, что ли, внутренних органов. Но, знаешь, Ольгулька, аппетит не пропадал, я и вчера хотел есть, и сейчас с удовольствием ел овощной суп, пустой, и манную на молоке. Я не худею… правда, перед чтением я чуть сдал, от горения, но за эту неделю — знаю по ощупи, — я не похудел. И _н_и_ капли не пью вина, нигде, никакого! И давно. И никогда-то я его не пил, как пойло, как многие делают. После от 19-го я писал тебе 25-го заказное402 — маме и 27403 — тоже. Прости, девочка чудесная, любимая моя страстно и нежнооо я, м. б. тебя разволновал? Я не хочу, чтобы ты сгорала впустую, я хочу сам в тебе сгореть, от тебя… — _н_е_ впустую! И ты чтобы — въявь, со мной пила чудесное вино жизни… пусть это миги только… но, Оля, — это же вечность такое неизмеримое ничем мое чувство к тебе… мы друг для друга… — мы — _е_д_и_н_ы, мы так едины, так похожи… единое в разделении только… — и наши токи нашли нас, соединили… И мы давно слились, давно — единое! И так живем, пусть в отдалении… но ближе никто не чувствовал, пусть и вместе эти никто… мы не расторжимы… мы — из какой-то страшной единой любви вышли и — должны ее создать, слившись сердцем и всем чудесным в обоих нас! О, пугливая моя пичужка… моя Олёль… серденько мое…. все во мне зовет тебя, к тебе несет, влечет… все закрыто… — ты только, моя небесная… моя пылкая, нежная… Ах, какие эти твои письма! Это — незабвенное 21? Как я жил тобой, когда ты писала его? Для меня не было зала, слушателей… я тебя видел, одной я тебе читал, я для тебя нашел силу… я теперь дивлюсь, как ее много — для тебя! потому что — _д_л_я_ _Т_е_б_я! Я знаю: большинство сдает на первом получасе… — я вынес полный голос, _ж_и_в_я_ все время… в течение 2 часов! Сердце не падало… только после я понял, что устал. А через два часа я был свеж, мог пройтись — подышать. Твои розы — это ты сама, они показались мне — _ж_и_в_ы_м_и, шепчущими… Это я — сделав усилие — посмотрел после, чтобы тебе сказать всю правду. Ты хотела знать ее. Публика говорила — прекрасные розы. Я никому и лепестка не дал! От других давал. Твои — Святое.
Обнимаю, целую земляничную, душистую, теряюсь в тебе. Твой Ваня
[На полях: ] Не кощунствуй: не поминай всуе Пушкина! О, какой я — _т_в_о_й! Если бы ты это почувствовала!!!
Пишу одну страницу, чтобы успеть на почту. Не правлю опечаток. Сейчас только 10 мин. до закрытия.
168
И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной
1. VII.42, 4–30 дня
Ольгушка милая, все еще не исчерпал твоих писем, — так они икряны, так полны чувства, так изумительно нежны! Ах, какая ты богатая душой… ластынька чистая, гуленька-игрунок, нежка вся… — сердце заливает. Слушай, гуль… — чтение прошло отлично, «грандиозный успех» — говорят наивные. Смешно говорить об «успехе», — он связан с чтением, и я его не домогался. Мне дорога связанность со слушателем, его причастность полная моему. Это не изменилось. Твои цветы для меня были сущей тобой, телесной и душевной, — да я только тебя и видел, только тобой и жил, острее даже, чем — если это можно! — обычно, с глазу на глаз с Олькой! Я с тобой — сам я, и потому, — только потому! — сказал о цветах — о купчишках! — ты мне сама наказала сказать правду. А как живой символ — розы прекрасны тобой, вот они, я их целую — и в них моя Олька живет, моя любовь, моя девулька-горячка, пылка… — о как весь отдаюсь тебе, до сладкой боли… странное это чувство, будто ты сейчас со мной, и я страстно обнял тебя… и свято-нежно целую… и сгораю. Постой, маленькое отступление. — Вчера был доктор мой — «ни-чего» — говорит, печень искал, подсунув одну руку над почкой, сзади, а другой спереди щупал — не мог печени найти! И так я — «обеспеченный». Говорит — спазмы, на почве, м. б., дисгармонии в работе разных гланд, поджелудочной железы… — до чего надоела эта физиология, да еще в письме к тебе. Ночь спал без болей. Завтракал у караимочки — они силой меня заставляют ходить к ним, если не иду — он приходит за мной. До 4 ч. не было ничего, потом начало скрести… выпил теплого молока — кончилось, сейчас. Ах, знает ли мой читатель, _к_а_к_ писалось «Солнце мертвых». Это на юге, в Грассе, жили мы вместе Буниными404. Я, бывало, катался по полу от болей… — в 23 г.! — откатаюсь — пишу. Дали мне новое средство, помогающее лучшему брожению, парализующее «вздутия». За завтраком принял компримэ[194]. Ел с большой охотой: чудесный картофельный суп, блинцы с клубничным вареньем, картофель вареный, с маслом и укропом — о, страшно люблю укроп! — и напишу еще о нем тебе!! — почему и для меня в нем «особенное». Довольно о сем. — Ты чудесна, чудеска. Твое письмо 21.VI — четыре раза перечитывал. Ну, будто ты меня вся ласкаешь, ты, в красоте живой-земной. Рассказ пришли непременно. Я тебя не нужу, ты же свободная! Ничего ты не «натаскала», чушь. Мы одинаково воспринимаем, одной душой, оба — одно, быт наш _с_в_о_й, и все черты жизни знаемы нам обоим. Глупёныш умный мой, при всем таком ты дала — по-своему, уверен. _Т_а_к_ вот Пушкин не мог бы! У гения — _с_в_о_е, по-своему, а мы с тобой двояшки, неразлучники сердцем, — и как ты смеешь меня смущаться. Ты — я, я — ты. Да я _в_с_е_ смею сказать тебе! Я в сердце тебя ношу, ты моя. Ты усложненная душа моя. Но… не кощунствуй Пушкиным. Пушкин есть Пушкин. За это я чуть кусну тебя за ушко… чуть-чуть… — как поцелуй. — 27 был на могилке с друзьями, береза — исполинская, велел подрезать, — всю могилку осенила. Я посадил белые лилии во всю могилку. Велел сделать голубой крест на ней — из цветущей лобеллии, а кругом белые низенькие бегонии. Ели пирожки на могилке, — был светлый-светлый и теплый-теплый день. И тихий. Гуляли пчелы, дрожали березовые сердечки. Был в мыслях с _м_и_л_ы_м_и_ моими, и ты была со мной, Оля. И легко мне было, — ты со мной. Ты _д_а_н_а_ мне, — ах, детка, как я _и_щ_у_ тебя, как ты необходима мне — _в_с_я! Я светел тобою, — ты _и_х_ любишь, моих бедных… моих чистых, светлых… — У нас теперь жарко. Я люблю жару, русскую-летнюю, она — в-меру. Я чувствую, _к_а_к_ ты меня ласкаешь… и чую в тебе и сестренку, и дочурку… и — _м_о_ю, _в_с_ю. И в твоих глазах вижу… много вижу… и тайное вижу… и чувствую _в_с_ю_ тебя! И немножко счастлив с моей Олюнкой. Жасминка, ах как люблю их сладость, их истомность, густую не-гу их… — наш оранж! Любка… она всегда уводила меня к желаньям… пьянила. Правда, удачное место из «Богомолья» взял я. Мыслью о тебе выбралось. Довольна? Земляничная-жасминная, дышу тобой. Лю-бка моя дурманная… — хоть и всегда «собранная». Но… можешь и… раскрыться. З_н_а_ю. А я могу без тебя? Или ты не слышишь, _к_а_к_ _я_ _м_о_г_у…?! — Не хлопочи с висмутом, он м. б. и не так уж необходим. Милая, все люблю, что ты… и сено, и знаю зори на сене, и сараи… и пряность… — но спать лучше без шуршанья, на чистой холодящей простыне, тонкого полотна… — отвык ныне, все нарушено в моей жизни. Я люблю тонкий аромат свежего хорошего белья… а сплю на грубом, но всегда брызгаю лавандой. И в комнатах брызгаю — сею пульверизатором. И твои цветы прыскаю свежей водой. Гортензия еще жива, три ветки! С 23 мая! Олюнка моя, как ты мне желанна! — му…ка какая… так ты неуловима! Вижу тебя жасминной, чуть дурманной… томной, обвеянной колдовской любкой… так влечешь ты, так мной владеешь, так топишь в себе… — о, как ты страстно-тонко… в письме чаруешь. Слышу тебя, пью тебя… и пьян-пьян… с тобой. Чуть вакханкой писала ты, — в каком-то о-стром дне твоего существа, остром миге! Я _з_о_в_ твой слышу. И все — одно сгоранье, истомленность.