За обеденным залом следовали две гостиных — поменьше, но не менее внушительные. Первая, парадная, предназначалась для важных гостей. Там стояли мягкие кресла с высокими спинками, их обивка, когда-то зеленая, выцвела до бледно-оливкового оттенка, и на ней проступали потертости от множества локтей. Низкий столик на резных ножках, покрытый сетью тонких трещин, стоял посередине, а на стенах висели гобелены с охотничьими сценами — я подошла ближе и увидела выцветшие фигуры всадников, собак и оленей, которые сливались в общий серо-бежевый фон. Гобелены были древними, но ткань, как я заметила, все еще была крепка, и узор можно было бы восстановить, если бы кто-то взялся за иглу.
Вторая гостиная была поменьше, уютнее — с круглым столом посредине, покрытым темной скатертью, на которой когда-то, наверное, лежали карты или игральные кости. Вдоль стен стояли низкие книжные шкафы, пустые сейчас, с открытыми дверцами, и на их полках лежали лишь тонкие слои пыли. Полки для игр и безделушек были пусты, и это выглядело печально — я представила, как на них могли бы стоять шкатулки, статуэтки, стеклянные шары, но сейчас там было лишь пустое, сиротливое пространство.
Я подошла к одному из кресел, стоявшему у круглого стола, и коснулась рукой его спинки. Дерево оказалось гладким от времени — я провела пальцами по его поверхности, и они скользнули легко, не встречая ни заноз, ни шероховатостей. Оно было теплым, словно впитало в себя тепло тысяч прошедших здесь людей, и это тепло передалось моим пальцам, разлилось по запястью легкой, уютной волной. Я задержала ладонь на этой гладкой поверхности, чувствуя, как дерево дышит под рукой, как оно хранит память о тех, кто сидел в этих креслах, смеялся, вел беседы. Мне показалось, что в этом тепле есть что-то обещающее, что оно ждет меня — не как чужого, а как свою, ту, которая сядет здесь и вернет этому месту жизнь.
— Здесь хорошо, — сказала я тихо, и голос мой прозвучал мягко, почти задумчиво. Слова повисли в воздухе, и я не услышала в них ни сомнения, ни тревоги — только ровную, теплую уверенность.
Дворецкий не ответил, только ждал, стоя у входа с факелом в руке. Его молчание было спокойным и терпеливым, и я знала, что могу осматриваться столько, сколько захочу. Я обернулась, взглянула на пыльные гобелены, на пустые шкафы, на темные окна, за которыми уже почти не было света, и почувствовала, как внутри меня, где-то глубоко, распускается медленное, тихое счастье. Это было мое. Все это — мое.
Лестница на второй этаж оказалась широкой — настолько, что двое могли бы подниматься рядом, не задевая друг друга плечами. Ступени были каменными, и в их поверхности, стертой посередине вогнутыми дугами, я читала историю: сотни лет ног, поднимавшихся и спускавшихся по этим плитам, оставили свой след. Посередине каждой ступени образовалась глубокая, плавная ложбина, в которой мог бы поместиться мой кулак, а края остались почти нетронутыми, шершавыми и темными от вековой пыли. Я ступила на первую ступень и почувствовала, как подошва сапога нашла ту самую вытертую середину — нога легла в нее естественно, будто ступень ждала именно моего шага. Дворецкий шел впереди, и факел в его руке освещал каждый мой шаг, выхватывая из темноты то одну, то другую каменную плиту, покрытую мелкими трещинами, похожими на паутину. Я держалась за перила — холодный, кованый прут, гладкий от множества прикосновений. Металл леденил ладонь даже через перчатку, и я чувствовала, как этот холод поднимается от пальцев к запястью, смешиваясь с теплом, которое все еще жило в моей руке от прикосновения к воротам. Прут был кованым, с витыми узорами, которые я различала на ощупь, — завитки, переплетения, местами сломанные или утраченные, но все еще узнаваемые. Под пальцами я ощущала каждую неровность, каждый выступ, оставленный кузнецом много веков назад.
Коридор второго этажа тянулся вдоль всего здания — длинный, прямой, с невысоким сводчатым потолком, который давил на плечи своей близостью. Свет факела едва достигал дальнего конца, и там, в глубине, все тонуло в густом, непроницаемом мраке. Пол здесь был деревянным — широкие, потемневшие доски скрипели под ногами, и каждый мой шаг отзывался протяжным, жалобным звуком, который разбегался по коридору и гас где-то вдали. По обе стороны тянулись двери — тяжелые, дубовые, с железными ручками в форме колец. Их было много, и они стояли ровными рядами, как солдаты в строю, молчаливые и терпеливые. Дворецкий открывал их одну за другой — и каждая отзывалась одинаковым протяжным скрипом, будто их петли давно не видели масла.
Гостевые спальни. Их было пять. Я заглядывала в каждую, останавливаясь на пороге, чтобы дать глазам привыкнуть к новому полумраку. Комнаты были похожи друг на друга, как сестры: узкое окно-бойница, прорубленное в толще стены, сквозь которое пробивался бледный, рассеянный свет, делающий пыль в воздухе золотистой и почти осязаемой. Тяжелая кровать под балдахином — деревянные столбы, темные от времени, с выцветшими занавесками, которые когда-то были зелеными или синими, а теперь напоминали старую паутину: их ткань истончилась до полупрозрачности, и сквозь нее просвечивали голые прутья каркаса. Тюфяки на кроватях казались плоскими и жесткими — солома в них давно слежалась, превратившись в твердую, неудобную массу, и кое-где из разошедшихся швов торчали сухие, ломкие стебли. В каждой комнате стоял умывальный столик с треснувшим кувшином и тазом, покрытым зеленоватым налетом времени — медь окислилась, и на ее поверхности проступили причудливые узоры из темно-зеленых и синих пятен. Воздух в спальнях был спертым, сухим, с привкусом старого дерева и осевшей пыли — здесь давно никто не спал, и это чувствовалось в каждой поре стен, в каждой складке выцветших занавесок. Я провела пальцем по подоконнику, и на коже осталась тонкая, серая полоса пыли — мягкая, бархатистая на ощупь.
— Нужно проветрить, — сказала я, морщась от запаха застоявшегося дерева. Голос мой прозвучал глухо в этой сухой тишине, и я услышала, как он отразился от стен и растворился где-то в дальних комнатах.
— Сделаем, хозяйка, — ответил дворецкий. Его голос был ровным, без тени удивления, будто он уже знал каждое мое желание прежде, чем я его произносила.
В конце коридора — хозяйские комнаты. Их оказалось три: спальня для главы дома, гардеробная и малая гостиная для семьи. Дворецкий остановился перед последней дверью, и я заметила, что она была шире других, выше, с более искусной резьбой на филенках — переплетающиеся ветви, листья и цветы, которые еще угадывались под слоем пыли и копоти. Он отворил ее, и я шагнула внутрь, чувствуя, как воздух здесь был иным — более свежим, более живым.
Спальня была самой светлой комнатой из всех, что я видела. Три окна, пусть и узких, как бойницы, выходили на юг, и сейчас в них пробивался солнечный свет — настоящий, теплый, золотой, который разгонял мрак и делал стены светло-серыми, почти белыми. Лучи падали на пол длинными, косыми прямоугольниками, и я видела, как в них кружатся пылинки — медленно, лениво, будто танцуя какой-то древний, бесконечный танец. Воздух здесь был теплее, суше, и пахло не плесенью, а нагретым камнем и старой древесиной, которая хранила в себе солнце. Я подошла к окну и выглянула наружу — оттуда открывался вид на холмы, на долину, на дорогу, по которой я пришла, — и на мгновение мне показалось, что я вижу себя, идущую по той дороге несколько часов назад, маленькую фигурку в темном платье, которая теперь стояла здесь, наверху.
Кровать здесь стояла огромная, резная, из темного дуба, с балдахином, на котором еще угадывались остатки вышивки. Я подошла ближе и увидела золотые нити — они тускло поблескивали в свете, пробивающемся из окон, и их узор был сложным, витиеватым: переплетающиеся линии, цветы и птицы, которые когда-то были яркими, а теперь стали почти невидимыми, вплетенными в истлевшую ткань. Четыре столба кровати были украшены резьбой, и я провела рукой по одному из них — под пальцами было шершавое, но живое дерево, теплое от солнечного света, который касался его с утра. Я ощутила, как резьба повторяет форму ствола: переплетения коры, листья, маленькие бутоны, скрытые в тени углублений. Одеяла давно истлели — на матрасе остались лишь серые лохмотья, которые рассыпались в труху от малейшего прикосновения, — но сама кровать была крепкой, и ее каркас не скрипнул, когда я оперлась на него рукой. Я подумала о том, сколько людей спали на этой кровати, сколько снов видели под этим балдахином, — и мне стало тепло и немного грустно одновременно.