— Не знаю, хозяйка. — Дворецкий отвел взгляд в сторону, и я заметила, как его лицо в свете факела стало чуть более замкнутым, сосредоточенным. — Я здесь служу недавно, старые слуги ушли. Но поговаривают, что башни открываются только тем, кто по-настоящему нуждается в том, что там хранится. Или когда приходит время.
Его слова упали в тишину, и я почувствовала, как они осели на моей коже легкой, почти невесомой прохладой. В них не было угрозы, не было тайны, которую он намеренно скрывал, — только уважительное признание того, что он сам не знает ответа. Я убрала руку от двери, и металл под моими пальцами проводил меня холодом, который постепенно уходил, смешиваясь с воздухом холла. Легкий озноб пробежал по спине — от сырости, которая все еще висела в воздухе, или от таинственности этих слов, я не могла понять. Но это чувство было не страхом, а скорее ожиданием: когда-нибудь я узнаю, что скрыто за этими дверями. Когда-нибудь настанет время.
— Хорошо, — сказала я, и голос мой прозвучал тверже, чем я ожидала. Я повернулась спиной к башне и перевела взгляд на простор холла, на пустые стены, на темный пролет лестницы. — Оставим башни на потом. У нас и без них дел хватит.
Я обвела взглядом холл — высокий, сумрачный, с каменными плитами, которые хранили следы бесчисленных шагов, и снова вспомнила пустую библиотеку, где книги превратились в труху, облупленные стены с известкой, осыпающейся хлопьями, запертые двери, за которыми молчаливо ждала тьма. Чувство усталости навалилось с новой силой — тяжелой, вязкой, она оседала на плечах, на веках, на каждой мышце, которая ныла от долгого пути и непрерывного напряжения. Но где-то глубоко в груди, под этой усталостью, теплилась уверенность: маленький, упрямый огонек, который не давал мне согнуться и опустить плечи. Я справлюсь.
Я медленно обошла первый этаж, заглядывая в каждую дверь, которую мы еще не открывали. Маленькая кладовая со старыми бочонками, от которых пахло уксусом и сухими травами; узкий коридор, ведущий к черному ходу, с деревянной лестницей, прогнившей в нескольких местах; комнатка для стражи, пустая, с железными крючьями на стенах, где когда-то висели доспехи. Я трогала стены — холодный камень, шершавый, с выступающими зернами гранита, — и запоминала, где что лежит и чего не хватает. В каждой комнате был свой голос: где-то скрипела половица, где-то капала вода, где-то ветер посвистывал в щелях. Я впитывала эти звуки, эти запахи, эти ощущения, чтобы они стали моими.
Кухарка уже гремела на кухне посудой — звон металла и глины доносился из глубины крыла вместе с запахом жареного лука, который тянулся по коридору и смешивался с сыростью. Конюх возился где-то снаружи: через открытую дверь я слышала его шаги по каменному двору, глухие, размеренные, и звон цепи — он проверял, не нуждается ли в починке конюшня. Все было старым, обветшалым, запущенным. Но это было мое. Каждая трещина, каждая поломанная ступень, каждая дверь, которая скрипела на петлях, — все это принадлежало мне по праву, и я принимала это целиком, со всей его ветхостью и пылью.
К вечеру ныли ноги — икры гудели от усталости, и я чувствовала, как ступни горят в сапогах, которые были слишком жесткими после долгой дороги. Кружилась голова от смены света и тьмы: факелы то вспыхивали ярко, то гасли в тени, и глаза устали перестраиваться снова и снова. Платье пропахло сыростью и дымом, ткань стала тяжелой и липкой, она прилипала к бедрам и плечам, и я мечтала снять его, сбросить эту влажную тяжесть. Я стояла посреди холла, и последний луч дневного света угасал за узкими окнами, оставляя нас наедине с мерцающим пламенем факелов. Я смотрела на лестницу, ведущую наверх, в мою спальню, и в этом взгляде не было сомнения — только усталое, спокойное ожидание.
— Завтра начнем, — сказала я громко, чтобы слышали все. Голос мой разнесся по холлу, отразился от стен и затих где-то под потолком. — Сегодня я хочу просто отдохнуть.
Дворецкий кивнул — коротко, сдержанно, и тут же повернулся к горничным, распоряжаясь тихим, но отчетливым голосом, чтобы подготовили хозяйскую спальню. Я слышала, как они зашуршали юбками, направляясь к лестнице, как одна из них понесла свечи, чтобы зажечь их в моей комнате, — и от этого простого звука мне стало чуть теплее на душе.
Я пошла наверх медленно, держась за перила, чувствуя, как ступени уходят из-под ног одна за другой. Рука скользила по кованому пруту, гладкому и холодному, и каждый шаг отдавался в коленях тупой болью. На полпути я остановилась, чтобы перевести дыхание: воздух был тяжелым, и легкие требовали передышки. Я оперлась спиной о стену — камень был прохладным, и я ощутила, как он принимает вес моего тела, как его шершавая поверхность успокаивает ладонь. Где-то внизу, в холле, я услышала, как дворецкий гасит факелы, один за другим, оставляя лишь одну свечу для света, и тишина становилась глубже, мягче.
Впереди были долгие недели работы. Я знала это — всем телом, каждой уставшей мышцей, каждой мыслью, которая пробегала в голове, перечисляя дела: проветрить комнаты, сменить постели, вычистить камины, привести в порядок оранжерею. Но впервые за долгое время я знала, ради чего просыпаться утром. Я стояла на лестнице, в полумраке, и чувствовала, как усталость уступает место чему-то более глубокому: тихому, спокойному счастью, которое не требовало слов. Я снова подняла ногу на следующую ступень и продолжила подъем, ощущая, как каждая следующая ступень приближает меня к моей комнате, к моей кровати, к отдыху, который я заслужила. И когда я вошла в спальню, где горничные уже зажгли свечи, и увидела, как их свет танцует на резной спинке кровати, я позволила себе выдохнуть — долго, глубоко, отпуская весь день. Это был дом. Мой дом. И я была дома.
Глава 3
Я стояла посреди холла, и прохлада вечера окутывала плечи, когда воспоминания нахлынули внезапно, как волна, поднявшаяся из глубины памяти. Меня звали Кратова Мария Викторовна. Совсем недавно мне исполнилось двадцать лет — я помнила, как задувала свечи на торте, и воск капал на белую скатерть, а в комнате пахло ванилью и воском. Вроде невеликий возраст по меркам Земли, моего родного мира, где двадцать лет — лишь начало пути, еще не зрелость, а только первая ступень во взрослую жизнь. Но всю свою жизнь, с самого раннего детства, когда я еще не умела читать, но уже чувствовала, что отличаюсь от других, я знала: я дочь мага и аристократки из мира магического. Эскарон, как назвал его отец, Виктор Кратов, или Витор Всемогущий, как звали его здесь, в этом мире, где магия была не сказкой, а реальностью, текущей в крови и камнях.
Родители не скрывали от меня правды. Я помню их лица, когда они впервые рассказали мне об этом — мы сидели на кухне нашей скромной земной квартиры, пили чай с мятой, и мама держала мою руку в своей, теплой и сухой. Они ушли из этого мира, потому что хотели уберечь меня от махрового патриархата, процветавшего на Эскароне, где женщины были не более чем украшениями и пешками в руках отцов и мужей. Отец говорил об этом с горечью, но и с гордостью: он выбрал для меня свободу ценой своей магии, которая на Земле была слабее, почти неощутима, но все же жила в нем, как тлеющий уголек.
— Ты — свободная девушка, Мэри, — любила повторять мама, Анна горт Лостерская, из рода герцогов Лостерских, и в ее голосе слышалась стальная нотка, унаследованная от древнего аристократического рода. — Помни об этом. Никогда не позволяй никому решать за тебя.
Я помню, как она улыбалась, говоря это, и как ее глаза, серо-голубые, как небо над морем, смотрели на меня с такой любовью, что у меня перехватывало дыхание. Она была прекрасна — даже в простом платье, без украшений, с седыми прядями, пробивающимися в темных волосах. И отец смотрел на нее так, будто она была единственной женщиной на всей Земле.
Год назад, когда мне исполнилось девятнадцать, родители пропали без вести. Я помню тот день — утро было солнечным, и они ушли на прогулку, как делали всегда, по воскресеньям, в парк через дорогу. Они не вернулись. Я искала их, звонила в полицию, объезжала больницы, но никто ничего не знал. Через месяц пришло завещание на мое имя, составленное отцом загодя, с четкими инструкциями, которые он оставил мне, словно предвидя, что не сможет проводить меня в жизнь сам. По ним я не могла распоряжаться оставленным имуществом до двадцати лет. Все это время мне следовало учиться, желательно — в другой стране, благо денег хватало. И только когда мне исполнится двадцать, я могла стать наследницей всего, что успел заработать отец. Ну и выйти замуж могла только после наступления двадцатилетия — эта последняя оговорка всегда казалась мне странной, почти шутливой, но теперь я понимала, что он просто хотел, чтобы я успела узнать себя, прежде чем связать свою жизнь с кем-то другим.