Главврач района. Одиннадцать учреждений, планёрки, фонды. И он только что стоял у стола — руки такими сами по себе не делаются. Зачем ему это? Мог бы и не стоять...

— Заходите, коллега, — бросил он от своей двери, не оборачиваясь. — Раз уж ехали.

Кабинет оказался тесноват для своего хозяина. Стол стоял поперёк окна, вдоль стены тянулся шкаф с папками в одинаковых корешках, а на простенке висела карта района, где кружками были обведены посёлки, и от каждого кружка тянулась чернильная нитка к Заозёрску. Я нашёл на ней Волчьи Броды раньше, чем сел. Наши стояли с краю, у самого сгиба. Нитку к нам провели карандашом, будто её дочерчивали в последнюю очередь и уже не тем пером, что остальные. Или мне так увиделось?

Хозяин кабинета скинул колпак в угол дивана, натянул поверх пижамы халат и налил себе воды из графина. Пил он долго, двумя приёмами, как человек, простоявший три часа под лампой.

— Гуреев, Аркадий Львович. Садитесь ближе, я вас плохо слышу с того конца, у меня слева хуже. — Он поставил стакан и придвинул к себе тонкую папку. — Кораблёв Виктор Ильич, пятидесятого года, распределение с августа. Успели уже пожить?

— Три недели.

— И как вам соловьёвское наследство?

— Диван продавленный. В остальном терпимо.

Он усмехнулся углом рта, а глаза остались рабочими. Стало ясно, что разговор пойдёт всерьёз.

— У меня к вам два вопроса, коллега, и оба неприятные. — Гуреев разложил на столе бумаги веером, придержав их ладонью. — Мохов, Полежаевка, тридцать девять лет. Флегмона бедра. Почему вы его не отправили в район?

Я ответил сразу, потому что готовился к этому вопросу всю дорогу и ещё две ночи до неё.

— Потому что везти сорок вёрст. Гриша едет четыре часа, если сухо. У Мохова к тому часу было под сорок и нога набита от паха до колена, а гной, Аркадий Львович, ждать не умеет. Я вскрыл в тот же вечер, разрезом по наружной поверхности, с контрапертурой. Стоит дренаж, температура упала на вторые сутки.

— Кто давал наркоз?

— Никто. Местная. Фельдшер придерживал ногу.

Гуреев помолчал, катая карандаш по столу большим пальцем, и молчание это я вытерпел спокойно — он примерял тот мой вечер на себя. Что бы он сам сделал с такой ногой за сорок вёрст от стола?

— Правильно вскрыли, — сказал он наконец. — Хотя по бумагам вы влезли не в свою компетенцию, и случись у вас сепсис — с меня спросили бы за то, что я держу на участке мальчишку без категории. Это первый вопрос, и я его закрываю. Второй хуже.

Он вытянул из веера листок и повернул ко мне. Почерк был знакомый до последней запятой: моё «требую», выведенное на подоконнике в правлении.

— Председатель ваш подшил, а копию, как положено, прислал в район. — Гуреев положил карандаш и стал разглядывать меня в упор. — Три недели на участке, и вы уже требуете от колхоза прачечную. От колхоза, коллега. Не от меня.

Про то, что копия уйдёт в район, я и не подумал. Ни секунды, когда выводил на подоконнике это дурацкое слово, а теперь оно лежало передо мной чужой уликой. В моём веке бумага никуда не ходила сама... Тут, выходит, ходит, да ещё отращивает по дороге ноги. Кто бы мне сказал об этом заранее?..

— Бельё у меня стирала санитарка. Дома, в корыте, руками, на которых сидела чесотка, — сказал я. — А потом я это бельё стелил под роженицу. Другого способа получить прачку у меня не было.

— Способ был. — Гуреев отодвинул листок и придавил его пресс-папье. — Способ называется: написать мне, я пишу в райздрав, райздрав пишет в облздрав, и через полгода вам, может быть, дают полставки. Ваш способ быстрее, спорить не стану. Только запомните накрепко, коллега: всё, что вы пишете, кто-нибудь однажды подошьёт. Хорошо, что подшил Лапин, он мужик умный. А теперь давайте, что у вас там за пазухой мнётся, я же вижу.

Список я развернул и положил перед ним сам, разгладив ладонью по сгибу. Он читал его карандашом, ведя грифелем сверху вниз. С каждой строкой лицо у него делалось скучнее.

— Прокладка резиновая к штуцеру автоклава. Восемь рублей. — Карандаш встал. — Медицинское оборудование, коллега. Фонды на него расписаны до декабря, все до копейки, ещё в прошлом ноябре. Заявку на следующий год подаёте до пятнадцатого числа, а дальше она пойдёт в область...

— Аркадий Львович, там резинка. Кольцо. Оно в тракторной мастерской валяется горстями.

— В тракторной и берите, я вам этого не говорил. — Он повёл карандашом дальше. — Объектив к микроскопу. Оптика идёт через облздрав, срок — год, и это если микроскоп у вас на балансе, а он, я почти уверен, не стоит нигде с пятьдесят шестого. Второй набор инструмента — нет. Бак двадцативедёрный — хозинвентарь, это в райпотребсоюз, и там вам скажут: фондируемое, наряд, разнарядка. Пенициллин...

Тут он положил карандаш и заговорил медленнее, отчего мне сразу стало ясно — вот на этой строке и будет главный отказ.

— Пенициллин делится по району на развёрнутые койки. У вас по бумаге пятьдесят, а развёрнуто тридцать две, и лимит вы получаете на тридцать две. Прибавить вам я могу только у кого-нибудь отняв, потому что мешок с пенициллином в области один и он не растёт. Да и незачем вкладываться в дом девятьсот третьего года: укрупнение всё равно идёт, часть участковых через год-другой сведут в номерные больницы, линия такая по области. Так вот.

— И договорю уж прямо, чтобы вы не ездили ко мне с этим списком каждый месяц. У меня одиннадцать учреждений, коллега. Ваше — двенадцатое по счёту и последнее по значению. Я говорю это не чтобы вас обидеть, а чтобы вы понимали, из какой очереди я буду доставать вам пенициллин. Впереди вас районная хирургия и роддом. Это арифметика. Мне она тоже не нравится.

Спорить с арифметикой глупо, потому что она права. Только у арифметики нет запаха. У меня в перевязочной он был, и в носу у меня стояло бедро Мохова, вскрытое до фасции. Как это сложить в койко-дни?

— За три недели у меня разошлись два шва, — сказал я. — Оба у людей, которых резали чистыми руками в грязной комнате. Мохов пролежит у меня три недели вместо восьми дней. Три недели койки, перевязки, ваш же пенициллин. Аркадий Львович, это дороже восьми рублей. Восемь рублей за резинку — и я вам верну эти койко-дни в первый же месяц.

Гуреев слушал, подперев щёку кулаком, и ни разу меня не перебил. А когда я договорил, встал, прошёл к окну и постоял там, глядя во двор... Дослушал ли? По спине не разберёшь.

— Что вы сегодня видели в коридоре? — спросил он оттуда.

— Автоклавную видел. Пар нормальный, биксы датированы.

— И вам захотелось.

— Захотелось.

Он вернулся к столу и оперся о спинку стула. Я снова увидел его локти, обваренные щёткой.

— Я сегодня делал резекцию желудка. Три часа. — Гуреев произнёс это буднично. — Я оперирую раз в месяц. Не потому, что мне некому поручить, у меня двое ординаторов и заведующий отделением, а потому, что рука забывает быстрее, чем голова. Год не постоишь — и ты уже не хирург, ты человек с дипломом хирурга... Вот к этому я и веду, Виктор Ильич.

Он назвал меня по имени-отчеству впервые. Я насторожился раньше, чем сообразил зачем. С чего бы вдруг?

— Прокладку я вам не дам, взять её мне негде. Дам другое. С первого октября у меня освобождается ставка ординатора в хирургическом отделении. Комната в доме за больницей, восемьдесят рублей до аттестации. Операционная — вон она, за той стеной. Стол каждый день, наркозная сестра. Кровь из района привозят за двадцать минут. Через три года вы оперирующий хирург с категорией. А сегодня вы мальчик, который вскрывает флегмоны при керосиновой лампе и пишет бумаги председателю колхоза.

В горле у меня сделалось сухо, и я потянулся было к графину, но удержался.

— Распределение, — выговорил я.

— Распределение переоформляется в райздраве за неделю, если главный врач района просит. Главный врач района просит. — Гуреев наконец сел и придвинул к себе чистый бланк. — Вам двадцать четыре года, коллега. Вам там не место. Вы хирург.