Соглашаться хотелось так, что заломило под ложечкой.
Я ведь стоял у стола тридцать лет, и руки знали всё. А достались мне чужие — длинные, с необученными пальцами, которые на третьем узле начинают путаться. Шов я вижу раньше, чем беру иглу, и всё равно кладу его криво, как студент. Год у нормального стола — и эти пальцы выучились бы... А где мне их учить теперь? На флегмоне раз в две недели, при лампе, с фельдшером, который дышит на меня вчерашним?
До графина я всё-таки дотянулся, налил и выпил, чтобы выгадать себе несколько секунд.
Во дворе засмеялись, потом свистнула машина. У нас в этот час только и слышно, как хлопает дверь в кочегарке... Разве это жизнь для хирурга?
— Кто в Волчьих Бродах будет принимать роды сегодня ночью? — спросил я.
Гуреев поднял на меня глаза от бланка.
— Акушерка у вас есть. Ерохина, старая гвардия, я её знаю двадцать лет.
— Ей шестьдесят семь, и она одна на четыре деревни. В первую же мою ночь было поперечное положение с выпавшей ручкой, и мы еле вытащили бабу вдвоём: там требовались две пары рук сразу... Фельдшер мой к десяти вечера не годится ни на что, а медсестре девятнадцать лет, и она белеет от вида крови.
— Пришлют другого врача.
— Когда?
Он не ответил, только повертел карандаш и положил обратно. Мне и этого хватило — распределение будет летом, да и то надо, чтобы нашёлся охотник ехать в дом девятьсот третьего года. А до лета кто?
— То-то и оно, — сказал я. — Значит, с октября врача там нет вовсе. А Мохов с дренажом, а дед со своей грыжей, которую он тридцать лет носит... Я не благородный, Аркадий Львович. Я знаю, что делается с участком, где полгода некому принять.
Гуреев молчал и разглядывал бланк.
— Мне не нужна ординатура, — договорил я. — Мне нужна прокладка к автоклаву и пенициллин. Остальное я сделаю сам.
Гуреев дёрнул щекой, будто у него заныл зуб, и отодвинул бланк на середину стола.
— Жалко, — сказал он. — Жалость я в себе давно вывел как вредную для дела, а тут вот... Ладно. Где вы научились так разговаривать? На шестом курсе про койко-дни не рассуждают, там просят автоклав и обижаются.
— В реферативном журнале прочёл, — ответил я, и вышло это глупо, потому что он хмыкнул и переспрашивать не стал.
Из папки он вынул лист, отпечатанный на машинке, с пустым местом под фамилию. Отпечатали его загодя, на всех сразу, и мне стало смешно: он вёл меня к этому листу через операционную и через комнату в доме за больницей, а лист всё это время лежал в папке. Он что же, обоих ответов ждал?..
— Тогда подписывайте. Врачебный участок, четыре деревни, три тысячи четыреста человек. Всё, что там случится, будет ваше, Виктор Ильич, и спрашивать станут с вас. Травма с лесопункта, ребёнок, которого не довезли до утра. Понимаете, что подписываете?
Понимал я хорошо. Ручку взял не сразу, сперва вытер о халат мокрую ладонь. Я подписывал себе три года без второго врача и без права уехать... И ведь никто меня, между прочим, за язык не тянул. Дурак? Может, и дурак.
Перо цепляло бумагу и брызгало — казённое, с надломленным кончиком. Фамилию я вывел твёрдо, а дату он проставил сам.
— Вот и всё, — Гуреев промокнул подпись, и лист ушёл обратно в папку. — Теперь слушайте внимательно, дважды я этого не скажу. Делайте у себя что хотите. Мойтесь по-своему, потрошите тракторную мастерскую на резинки. Только тихо. Никаких бумаг мимо меня и ни слова про новшества в квартальном отчёте, потому что новшество в отчёте участковой больницы читается в райздраве как непорядок.
— А если у меня получится?
— Если получится, я узнаю по цифрам нагноений, и тогда мы с вами поговорим иначе. — Он придвинул блокнот и стал писать, крупно, врачебным почерком. — Держите. Ваших больных на рентген и в лабораторию берут вне очереди по этой записке. Направления не надо, скажете — от меня. Мне это ничего не стоит, а вам сбережёт месяц на каждом.
Бумажка ещё хранила тепло его руки, первое за три недели, что мне дали, ни разу не сказав «не положено».
У двери он тронул меня за плечо, коротко и неловко.
— И последнее. Когда почувствуете, что рука начала забывать, — приезжайте. Поставлю вторым к столу. Раз в месяц я выдержу.
Я спускался медленно, потому что ноги сделались чужими. Внизу катили каталку к машине, шофёр уже завёл мотор. Весь этот дом прекрасно обходился без меня. А Мохову в час дня будет менять повязку Валя, потому что больше некому.
Я пересёк двор вдоль забора, мимо длинного дощатого сарая с провисшей крышей. Под стеной его мокли ржавая кровать и ящики, распухшие от дождя. Богатое хозяйство, и барахло богатое... Куда они его девают?
Гриша ждал у чайной и успел там перезнакомиться со всеми.
— Ну? — Он подобрал вожжи. — Дали железку-то?
— Не дали.
— А? — Он повернулся здоровым ухом. — Не дали? Ну так и Соловьёв к ним ездил, и ему не давали. Он потом и мотаться перестал, а какой смысл, если всё одно откажут...
Кобыла пошла шагом, телега застучала по асфальту, а за околицей стало мягче. Записку Гуреева я перечитал ещё раз и убрал во внутренний карман, тот, который целый. Много ли она стоит? Смотря сколько раз я решусь ею воспользоваться.
— Свояк-то мой на складе ихнем работает, — сообщил Гриша ни с того ни с сего, когда мы выехали за переезд. — Кладовщиком. Он говорит, у них в сарае аппарат здоровенный стоит, рентген который. С зимы под брезентом. Новый им привезли, а этот списали и в сарай. Свояк ругается: место занимает, а трогать не велят.
Никакой такой мысли он в свои слова не вкладывал. Я сел прямее и переспросил, стараясь, чтобы вышло лениво:
— Списанный — это чей теперь?
— А ничей. Списанный — он и есть списанный, кто ж его возьмёт... А? Да гниёт, я говорю. Крыша там худая.
Дорога пошла под уклон, к речке. Прокладку я добуду в тракторной мастерской, тут думать нечего. А вот про сарай... Как бы это спросить у Аркадия Львовича, чтобы он смог ответить «берите» и при этом ничего мне не разрешить?
Участок был мой, подписанный. Обратно я ехал уже к себе.
Глава 7. Автоклав
Гайка не шла.
Ключ я выпросил у деда Гриши в конюшне — разводной, с разбитыми до люфта губками, — и он проворачивался по граням, как ложка в киселе. Костяшку ободрал о кирпич с первого рывка. Хорошее начало для человека, взявшегося чинить единственный на четыре деревни источник чистоты...
Дальше я не спешил. Куда торопиться? Сорву грани — останусь вовсе без штуцера, а тогда и чинить будет нечего.
Закуток за операционной был шириной в две вытянутые руки: кирпичная кладка с топкой под котлом да полка с биксами над головой. Из окошка под потолком падала косая полоса света. Пузо автоклава отсвечивало матово, белое поверх серого, а сбоку сидел манометр в латунной оправе. Под ним на резьбе слоями лежала та самая зелень. Давно ли она копится? Судя по толщине, с прошлого доктора, а то и с позапрошлого...
Резьбу я смочил керосином из лампы и сел на корточки ждать. Возьмётся за пять минут? Скорее уж за десять.
— Оно, конечно, можно и молотком, — сказали за спиной. — Постучать по гайке кругом, она и отпустит.
Пётр Северьянович занял дверь целиком и держался за косяк, потому что ему так удобнее было разговаривать. Со вчерашнего от него ещё несло, зато сегодня он побрился.
— Постучим, — согласился я. — Пусть керосин сперва сядет.
— Керосин. — Он хмыкнул в усы. — Мы тридцать лет тряпку подкладывали, и ничего. Намотаешь мокрую, она набухнет и держит.
— Держит она пар в комнате, Пётр Северьянович, а в котле нет. Оттого мы и парим биксы тёплым воздухом.
— Так ведь не помирал никто от нашего воздуха.
Ответить хотелось резко, потому что помирали, а знал он это лучше меня. Только кричать на человека, который тридцать один год тянул тут один, — последнее дело, да и что толку?
— Родильная горячка бывала? — спросил я, не разгибаясь.
Он помолчал дольше, чем нужно.