Лирические стихи (то́, что называют) — отдельные мгновения одного движения: движение в прерывности. Помните, в детстве вертящиеся калейдоскопы? Или у Вас такого не было? Тот же жест, но чуть продвинутый: скажем — рука. Вправо, чуть правей, еще чуть и т.д. Когда вертишь — движется. Лирика — это линия пунктиром, издалека — целая, черная, а вглядись: сплошь прерывности между …… точками — безвоздушное пространство: смерть. И Вы от стиха до стиха умираете. (Оттого «последнесть» каждого стиха!)
В книге (роман ли, поэма, даже статья!) этого нет, там свои законы. Книга пишущего не бросает, люди — судьбы — души, о которых пишешь, хотят жить, хотят дальше жить, с каждым днем пуще, кончать не хотят! (Расставание с героем — всегда разрыв!) А ведь у Вас есть книга прозы, и я ее не знаю [1137]. Чье-то детство. Не приснилось же? Но глазами ее не видела. Не Вы ли сами обмолвились в Москве? Вроде Лилит [1138]. Кажется, и Геликон говорил. Не забудьте написать.
Теперь о книге вплотную. Сначала наилюбимейшие цельные стихи. До страсти: Маргарита. «Облако. Звезды. И сбоку…», «Я их мог позабыть» (сплошь) [1139], — и последнее [1140]. Жар (ожог) — от них.
Вы вторую часть книги называете «второразрядной». — Дружочек, в людях я загораюсь и от шестого сорта, здесь я не судья, но — стихи! «Я их мог позабыть» — ведь это вторая часть!
Я знаю, что можно не любить, ненавидеть книгу — неповинно, как человека. Зато, что написано тогда-то, среди тех-то, там-то. Зато, что это написано, а не то. — В полной чистоте сердца, не осмеливаясь оспаривать, не могу принять. В этой книге несколько вечных стихов, она на глазах выписывается, как змея выпрастывается из всех семи кож. Может быть, за это Вы ее и не любите. Какую книгу свою Вы считаете первой и — сколько — считаете написали?
14 нов<ого> февраля
Письмо залежалось. Мне его трудно писать. Всё, что я хочу сказать Вам — так непомерно! Возвращаясь к первой его части, верней к тому, уже отделанному (письма мои к Вам — перерывы в том непрерывном письме моем к Вам, коим являются все мои дни после получения книги. Как Вы долго звучите, — пробив!)… Возвращаясь к «единственному поэту за жизнь» и страстнейше проверив: да! Один раз только, когда я встретилась с Т. Чурилиным («Весна после смерти»), у меня было это чувство: ручаюсь за завтра, — сорвалось! Безнадежно! Он замучил своего гения, выщипывая ему перья из крыл. (А Вы́ — бережны?) Ни от кого: ни от Ахматовой, ни от Мандельштама, ни от Белого, ни от Кузмина я не жду иного, чем он сам. (Ничего, кроме него.) — Любя, может быть, страстно! — (Завершение, довершение: до, за — предел!) Я же знаю, что Ваш предел — Ваша физическая смерть.
Ваша книга. Большой соблазн написать о ней. А знаете, есть что-то у Вас от Lenau [1141]. (Почему в родстве неуклонно встает — германское?) Вы его когда-нибудь читали?
Dunkle Zypressen!
Die Welt ist gar zu lustig, —
Es wird doch alles vergessen! {161} [1142]
Не Ваши? — Особенно вторая строка. — И Вы сами похожи на кипарис.
Но мешаете писать — Вы же. Это прорвалось как плотина — стихи к Вам. И я такие странные вещи из них узнаю. Швыряет, как волны. Вы утомительны в моей жизни, голова устает, сколько раз на дню ложусь, валюсь на кровать, опрокинутая всей этой черепной, междуреберной разноголосицей: срок, чувств, озарений, — да и просто шумов! Прочтете — проверьте. Что-то встало, и расплылось, и кончать не хочет, — а я унять не могу. Разве от человека такое бывает?! Я с человеком в себе, как с псом: надоел — на цепь. С ангелами (аггелами!) играть труднее [1143].
Вы сейчас (в феврале этого года) вошли в мою жизнь после большого моего опустошения: только что кончила большую поэму [1144] (надо же как-нибудь назвать!), не поэму, а наваждение, и не я ее кончила, а она меня, — расстались, как разорвались! — и я, освобожденная, уже радовалась: вот буду писать самодержавные стихи и переписывать книгу записей, — исподволь — и всё так хорошо пойдет.
И вдруг — Вы: «дикий, скользящий, растущий»… (олень? тростник?) с Вашими вопросами Пушкину, с Вашим чертовым соловьем, с Вашими чертовыми корпусами и конвоирами! [1145] —
(И вот уже стих: С аггелами — не игрывала!) [1146]
— Смеюсь, это никогда не перейдет в ненависть. Только трудно, трудно и трудно мне будет встретиться с Вами в живых, при моем безукоризненном голосе, столь рыцарски-ревнивом к моему всяческому достоинству.
Пастернак, я в жизни — волей стиха — пропустила большую встречу с Блоком (встретились бы — не умер!), сама — 20-ти лет — легкомысленно наколдовала: «И руками не потянусь» [1147]. И была же секунда. Пастернак, когда я стояла с ним рядом, в толпе, плечо с плечом (семь лет спустя!), глядела на впалый висок, на чуть рыжеватые, такие некрасивые (стриженый, больной) — бедные волосы, на пыльный воротник заношенного пиджака. — Стихи в кармане — ру́ку протянуть — не дрогнула. (Передала через Алю, без адреса, накануне его отъезда.) [1148] Ах, я должна Вам всё это рассказать, возьмите и мой жизненный (?) опыт: опыт опасных — чуть ли не смертных — игр.
Сумейте, наконец, быть тем, кому это нужно слышать, тем бездонным чаном, ничего не задерживающим (читайте ВНИМАТЕЛЬНО!!!), чтобы сквозь Вас — как сквозь Бога — ПРОРВОЙ!
Ведь знаете: И́СКОСА — всё очень просто, мое «в упор» всегда встречало ИСКОСА, робкую людскую кось. Когда нужно было слушать — приглядывались, сбивая меня с голосу.
— Устала. — И лист кончается. — Стихи пришлю, только не сейчас.
М.Ц.
Впервые — Новый мир. 1969. № 4. стр. 194–196 (первая часть); НП (вторая часть). стр. 280–282; СС-6. стр. 233–236. Печ. по кн.: Души начинают видеть. стр. 39–43.
8-23. Б.Л. Пастернаку
Прага, 15 нов<ого> февраля 1923 г.
Долетела Ваша открытка с ответными крышами [1149]. — А все-таки я Вас с крышами перекричу! — Нате, любуйтесь!
Недоразумение выяснилось: письма просто встретились (разминулись). С Э<ренбур>гом у нас вышло наоборот, т.е. не с письмами вышло, а с людьми!
Пишу Вам после долгого трудового дня, лягу и буду утешаться «описью Вашего стихотворного имущества», — поразительно утешает от всех других имуществ: наличности их и отсутствия!
До свидания. Еще одно письмо за мной: стихи.
М.Ц.
Впервые — НП. стр. 276. Печ. по кн.: Души начинают видеть. стр. 43 (с уточнением даты).
9-23. Р.Б. Гулю
Мокропсы, 17-го нов<ого> фев<раля> 1923 г.
Милый Гуль,
Отправляю одновременно письмо к Геликону: получила от него покаянную телеграмму (сравнимо только с объяснениями в любви по телефону!) — и по свойственному мне мужскому великодушию и женской низости — пожалела, т.е.: спросила в упор 1) хочет ли он еще эту книгу 2) сколько — применительно к кронам — заплатит за лист 3) когда издаст. Предупредила, что есть возможность другого издателя и что не настаиваю ни на чем, кроме быстрого ответа.
А Вам на Ваши вопросы отвечаю следующее:
1) Книга записей (быт, мысли, разговоры, сны, рев<олюционная> Москва, — некая душевная хроника) 2) объединена годами (от 1917 г. по конец 1918 г.) и моей сущностью: ВСЁ, В ИТОГЕ, ПРИХОДИТ К ОДНОМУ ЗНАМЕНАТЕЛЮ 3) от 4 до 5-ти печат<ных> листов (в пресловутых 40 тыс<яч> букв лист), но сама книга выйдет больше, ибо много коротких записей, часто начинаю с красной строки. Вообще необходимо некое бумажное приволье.