37-23. <А.В. Бахраху>

<Август 1923 г.>

Дружочек, я давно не слышала Вашего голоса, Ваш голос мне нравился, он делал меня моложе.

Недавно, в предместье Праги, в поле ржи, перед грозою, сидя прямо на дороге, по которой уже никто не ходил (лбом в грозу, ногами в рожь), я рассказывала одной милой своей спутнице — Вашей сверстнице — больше ржи, дороге и грозе, чем ей! — конец одной встречи, начало которой Вы знаете. Это был конец, я чувствовала горечь и пустоту. Вся довременная обида вставала — моя рождённая обида!

— А как же это началось? — Как всегда, с писем, с моих милых, с его милых… — Но как же это всё могло так кончиться? — Как же это могло не кончиться — та́к? — А зарева полыхали, грозя поджечь рожь. — Только Вы простите, я всё это выдумала. — Как жаль. Это было так хорошо.

(Ей-то хорошо — слушать, а мне-то, с которой всё это было (!).)

Сейчас я уже в точности не помню что́ рассказывала, помню, что был Берлин, ночные асфальты, стоянки под фонарем, чувство растравы, чьи-то благоразумные слова… (Когда повторится — узнаю!) Дитя, Вы гнусно вели себя, Вы сделались 40летним, а я совсем бессмысленной, у меня д<о> с<их> п<ор> еще чувство обиды на Вас за собственную ложь. (NB! Жаль, что не Вы тогда были рядом, перед грозою и под грозою, на пустой дороге, во ржи! Но я бы и Вам врала.)

_____

Что́ из этого всего выйдет? Не знаю. По-мо́ему — уже вышло.

_____

Да, дружочек, навсегда дарю Вам этот свой просторный, пустынный час. Не «ложь» свою — ведь это была не ложь, а опыт наперед! — а нежность свою, благодаря к<отор>ой эта ложь могла возникнуть. (О «знакомых» не лгут.) Преждевременный нож в сердце — вот название этой лжи. Этой ложью я только опередила нож. — Формула. — (Письмо — не литература. Нет, литература — письмо.)

Рожь, ложь и нож.

Впервые — НСТ. стр. 189–190. Печ. по тексту первой публикации.

38–23. В.А. Богенгардту

Мокропсы, 3-го авг<уста> 1923 г.

Милый Всеволод Александрович,

Как печально, что первое письмо — с просьбой! Но раз просьба есть, давайте и начнем с нее, чтобы скорей с нею покончить.

Просьба следующая: поспособствовать Алиному устроению в гимназию [1301]. При Сережиной и моей занятости домашнее образование ее — невозможно. Иждивение ее в этом месяце кончается, содержать ее не на что, не говоря уже об учении! В пражскую гимназию я ее отдать не могу: здесь только приходящие, а, при нашей жизни за городом, отпускать я ее одну в Прагу боюсь. Ей осенью (через месяц) будет 10 лет, она читает, пишет и с грехом пополам знает четыре правила арифметики. Развитие — не всё, а при отсутствии краеугольных знаний — немного больше, чем ничто. Кроме того, она всю жизнь растет вне колеи, ей нужен устав и закон. — Да она и сама рвется! Ее счастливейшие часы — в гимнастическом обществе «Сокол» [1302], где она, к моему удивлению, ведет себя образцово, чего не могу сказать о доме.

(NB! Не пугайтесь и не думайте, что я Вам подсовываю змеёныша: она как все дети, а я может быть — не как все матери, т.е. от ребенка хочу, жду и требую как от большого. Это часто дает обратные результаты.)

Сережа с самого нашего приезда уговаривал меня отдать ее в гимназии, я упиралась, ибо несмотря на вполне осознанную разницу между Западом и Востоком, память об «учебных заведениях», т.е. яслях, приютах, колониях и гимназиях последнего все-таки была еще во мне слишком свежа.

Но теперь это необходимо. Сама жизнь указывает.

_____

Будьте милы, ответьте мне по возможности скорее, есть ли надежда на принятие ее в I кл<асс>. Если она чего-нибудь не знает — догонит. Она способная.

Сережа в большом восторге от Тшебова (?) — да не он один, со всех сторон лучшие отзывы. Но каюсь, что никакие отзывы не подвигнули бы меня на такой шаг, если бы не Ваше непосредственное участие в жизни гимназии. Живой человек (т.е. человек, которого знаешь) — это важнее всего. Всё остальное — Икс.

Пока о просьбе кончила. Продолжаю о другом.

_____

Теперь, после такого корыстного вступления в переписку, Вы конечно не поверите (а может быть — поверите?), что с самого дня моего приезда думала о Вас (с большой нежностью) и хотела вам написать. Но когда между людьми 4 г<ода> — а то и больше? — разлуки, это не легче, чем сдвинуть гору. Говоришь с одним, а слушает тебя — уже другой. Возобновлять труднее, чем начинать, — согласны? Словом, дня не проходило, чтобы я о Вас не думала. Хотелось послать Вам книжки (целый ряд, что́, впрочем, сделаю с Сережей) — рассказать Вам о Москве и о себе — поблагодарить Вас за Сережу, много чего хотелось! Но помыслы оставались помыслами. (Вот оно, отсутствие дисциплины! Воспитывалась, впрочем, в семи учебн<ых> заведениях, из коих пять интернатов! Но, меня переделывать уже поздно!)

Милый Всеволод, у Вас теперь борода? Как странно. Я к Вам чувствую почтительную робость, как к чужому деду. Когда мы оба были молоды, Вы были бриты, а у меня не было седых волос. (Полные виски!)

Про Вашу милую жену я еще в Москве слышала от Екатерины Васильевны Кудашевой, Тарасевичей и Майи [1303]. — Как всё сплетается! —

Передайте ей мой привет и надежду (клянусь, что бескорыстную!) скоро с ней встретиться. Надежду, которую распространяю и на Вас. — Привет, также, и Вашей маме.

Сережа к Вам скоро собирается.

Шлю Вам самый сердечный привет.

М. Цветаева

P.S. Очень и очень прошу Вас ответить насчет Али возможно скорей. С<ережа> уже обращался в Министерство, там требуют соглашения директора на прием.

Я сейчас ничего не зарабатываю (на марки!) — франц<узские> издательства переполнены, Аля снята с иждивения и положение катастрофическое.

Кроме того, мне к 1-му сент<ября> необходимо быть в Берлине, и Алю некуда девать.

Очень, очень прошу 1) исполнения просьбы — и 2) за нее — прощения.

Печ. впервые по копии с оригинала, хранящейся в архиве составителя.

39-23. М.С. Цетлиной

Прага, 11-го августа 1923 г.

Дорогая Мария Самойловна,

Дошло ли до Вас мое последнее письмо со стихами? Посылала Вам «Заставу», Вы попросили других, послала другие — и Вы замолчали. Это было уже около месяца тому назад. Может быть Вы уехали и письмо залежалось в Париже? Стихи были: «Деревья» и «Листья».

В последнем письме Вы спрашивали, не нужны ли мне, до крайности, деньги. Тогда ответила неопределенно, ибо крайности не было, сейчас крайность есть — и даже несколько: я должна отвозить Алю в гимназию (в Моравию) [1304], мы должны переезжать в город и, наконец, мне необходимо, во что бы ни стало, съездить в Берлин устроить рукописи. (В Праге безвыездно уже год.)

И вот, ввиду всего этого, просьба: не могли бы Вы мне дать вперед за стихи — и, может быть несколько больше, чем я сейчас наработала (NB! если стихи приняты!). Я бы не просила Вас, если бы не была зарезана всеми этими переменами и переездами, которые окончательно выбивают меня из седла.

И еще просьба: не могли бы Вы попросить по телефону «Современные Записки» немедленно выслать мне гонорар за стихи «Бог» [1305] в последней книге. Я писала в Берлин Гуковскому [1306], но очевидно он тоже уехал.

Мне очень тяжело просить именно Вас, которую все просят, но мой берлинский издатель Геликон зачах и издох, в Праге же я не цвету.

_____

Ехать мне необходимо к 1-му, если имеете желание и возможность выручить — выручайте сейчас.

_____

Живу, уже снявшись с места, т.е. уже не живу, все это рухнуло сразу: и Алин отъезд, и мой, и переезд в город. Больше зимы в деревне, вернее «деревни в зиме» (ибо зима — стихия, поглощающая деревню!) не хочу. А Прага такой треклятый город, что в ней уже Достоевский не мог найти комнаты [1307]. Цены непомерные, хозяйки лютые, квартиранты — русские, все это не спевается.