На своей станции старушка вышла с трудом — ноги затекли, колени не гнулись. Поднялась наверх, села на лавочку у выхода из метро. Посидеть, отдышаться, прийти в себя.
Солнце уже садилось, но ещё грело. На площади перед метро гуляли молодые мамочки с колясками. Они двигались медленно, плавно, как стайки белых лебедей. О чём-то говорили, смеялись, останавливались, поправляли одеяльца.
Элеонора Аркадьевна смотрела на них и думала: «А могла бы и я так. Внуков нянчить, пирожки печь, да на лавочке сидеть. Но нет, тащусь каждое утро на работу, мучаю себя и других. И зачем?»
Она посидела ещё минут пять, глядя, как солнце прячется за крыши. Потом вздохнула, опёрлась на клюку и медленно, очень медленно, поковыляла к дому. Колени ныли. В голове гудело. Но где-то глубоко внутри, под слоем усталости и цинизма, теплилось то самое, ради чего она всё это делала. То, что не давало ей умереть раньше времени. Любовь. К театру. К этим дурочкам. К этой бессмысленной, трудной, но по-своему прекрасной жизни.
Она вошла в подъезд, нажала кнопку лифта и, глядя на свои старые, опухшие руки, подумала: «А ведь я бы тоже могла блистать на сцене. Не сейчас, тогда». Лифт приехал. Старушка вошла и поехала наверх — в свою пустую квартиру, где её ждал только чай и старый телевизор, который давно не работал, но всё равно стоял на полке словно символ ушедших времён.
Она зашла в квартиру, щёлкнула замком и прислонилась спиной к двери. Тишина. Только часы на кухне мерно тикали, отсчитывая секунды очередного бесконечного вечера, похожего на тысячи других.
Элеонора Аркадьевна скинула туфли, с наслаждением пошевелила пальцами. Колени гудели, спина ныла, палочка отправилась в угол прихожей — до завтра. Усталость разливалась по телу тяжёлой волной.
На кухне она зажгла свет, поставила чайник и открыла холодильник. Там сиротливо лежали кусок сыра, половинка помидора и вчерашний суп в кастрюльке. Женщина достала суп, перелила в маленькую кастрюльку и поставила на плиту.
Пока грелось, она села за стол и уставилась в окно. За окном было темно. Где-то вдалеке залаяла собака, хлопнула дверь машины во дворе. Обычный вечер. Обычная жизнь. Жизнь, от которой почему-то хотелось сбежать.
Она поела суп — без аппетита, просто потому что так надо. Потом выпила чай, глядя в маленький телевизор на кухне, который бормотал что-то про международное положение. Выключила. Помыла посуду. Всё механически, на автомате, словно робот.
Перед сном приняла душ, надела старенький халат с вышитыми цветочками и легла в кровать. Книжка, которую она читала уже месяц, так и лежала на тумбочке — открытая, но не тронутая. Сегодня не читалось. Мысли были слишком тяжёлыми.
Она выключила свет и уставилась в потолок. Мысли текли медленно, вязко, как патока. Завтра опять эти лица. Опять абитуриенты будут читать басни и монологи. Опять надежда в их глазах и разочарование после. И так — каждый год. Уже сорок лет подряд. Сорок лет служения театру и сорок лет одиночества.
— Господи, — прошептала она в темноту, где-то в глубине души надеясь услышать ответ. — Зачем я всё это делаю?
Ответа не было. Только часы тикали за стеной, словно отсчитывая её жизнь.
Старушка закрыла глаза, чувствуя, как усталость наконец-то берёт верх над мыслями. И постепенно провалилась в сон.
1977 год, общежитие где-то на окраине Москвы.
Элеонора Аркадьевна открыла глаза.
Но это были не её глаза. Вернее, не те глаза, к которым она привыкла. Мир был ярче, чётче, словно омытый утренней росой. Цвета — насыщеннее, почти болезненно яркие. И кровать была не её — узкая, скрипучая, с панцирной сеткой, которая противно прогибалась под спиной, издавая жалобный стон.
Она села резко, едва не потеряв равновесие. Голова закружилась не от старости — от молодости, от избытка сил, от бурлящей в венах крови. Всё внутри пело, звенело, дышало полной грудью.
Она посмотрела на свои руки — чужие руки. Тонкие, гладкие, без единой морщинки, без пигментных пятен, без вздувшихся вен. Руки, полные жизни и надежды.
— Твою ж… — выдохнула она чужим, звонким голосом, в котором слышались нотки изумления и страха. И тут в голову хлынуло, словно прорвалась плотина — две жизни, две памяти, две судьбы сплелись в один тугой, горячий ком.
Она, Элеонора Аркадьевна, шестьдесят восемь лет, заслуженный театральный педагог и Сонечка Бравицкая, двадцать два года, выпускница Минского театрально-художественного института.
Которая наивно приехала покорять Москву. Обошла несколько театров. Везде отказ. Денег осталось на два дня. Билет домой — позор, признание поражения. Мать в Гомеле ждёт писем с победой, а писать то нечего.
Элеонора сжала голову руками — чужими руками, молодыми, сильными.
— Господи, — прошептала она голосом Сони, в котором звучало непонимание происходящего. — Что ты со мной сделал? Как такое возможно?
И вдруг на неё нахлынуло — последнее, что помнила Соня.
Вчерашний вечер. Она сидит на этой самой кровати, поджав ноги, и плачет. Слёзы текут по щекам горячими дорожками, нос распух, глаза красные от слёз. В комнате темно, подруга ушла в ночную смену, никого нет рядом. Одна. Совсем одна в этом огромном, чужом, равнодушном городе.
Она вспоминает, как в театре имени Моссовета ей сказали: «Приходите через годик, может быть, что-то освободится. А пока — у нас нет ставок». Как во МХАТе вообще посмотрели снисходительно: «Минск? Это где? Нет, милочка, нам такие точно не нужны».
Никто не хотел её. Никому она была не нужна.
А дома — мама. Мама, которая откладывала с каждой зарплаты, чтобы дочка училась. Мама, которая написала в последнем письме: «Держись, Сонечка. Ты у меня талантливая. У тебя всё получится».
Не получилось.
Соня встала, подошла к тумбочке. Там лежала коробочка с таблетками — обычное снотворное, подругины, на случай бессонницы. Она взяла коробочку, села на кровать, высыпала на ладонь горсть белых кругляшков.
— Прости, мамочка, — прошептала она, и голос дрогнул от слёз. — Я не смогла.
Она уже поднесла руку ко рту, когда в голове что-то щёлкнуло. Свет померк, и всё исчезло.
А теперь вот — Элеонора Аркадьевна. В её теле. В её жизни.
— Ты дура, Сонечка, — произнесла она вслух хриплым от волнения голосом, чувствуя, как внутри смешиваются две боли — старая, выношенная, и новая — острая, как лезвие ножа. — Самая настоящая дура.
Она резко встала. Тело слушалось легко, без боли, без привычного скрипа суставов. Подошла к тумбочке. Упаковка с таблетками так и стояла открытой, словно маня к роковой ошибке. Рядом, на столе — горстка белых кругляшков, готовых в миг оборвать жизнь юной девушки.
Женщина взяла пузырёк, с силой закрутила крышку и бросила его в ящик. Потом собрала рассыпанные таблетки, открыла окно и просто выбросила их.
— Никаких больше таблеток, — произнесла она твёрдо, глядя в пустоту перед собой. — Поняла, Сонечка? Мы с тобой теперь одно целое. И у нас есть дела поважнее, чем прощаться с жизнью из-за разных глупостей, которые ты сама себе надумала.
В голове отозвалось что-то тёплое, почти осязаемое. Благодарность? Облегчение? Трепет перед чем-то новым?
— Тихо, тихо, — погладила она себя по руке, словно успокаивая чужую душу внутри — маленького испуганного ребёнка. — Разберёмся. Вместе. Не переживай.
За окном начинался рассвет — робкий, неуверенный, как первый шаг в новую жизнь. Где-то за окном запел петух — странно для Москвы, но в этом районе ещё держали кур, словно кусочек деревни в бетонном мегаполисе.
Элеонора подошла к окну, отодвинула застиранную занавеску. Серые пятиэтажки, пустырь, поросший чахлой травой, кривые деревья, борющиеся за каждый луч солнца. И небо — розовое, апрельское.
— Ну что, — сказала она своему отражению в стекле — молодому, красивому, с огромными глазами, полными надежды. — Сыграем эту жизнь заново?
Глава 2
Элеонора Аркадьевна в теле юной Сони бодро вышагивала по улицам Москвы. Её лёгкое пальтишко было совсем простеньким — сразу видно, периферия. Да и откуда взяться модному наряду у бедной студентки, только что окончившей театральный вуз в другой республике? Но в глазах читалась решимость, смешанная с обидой. Она вела счёт отказам, которые сыпались один за другим, точно град.