— Вахмистр, — он зыркнул на меня исподлобья, с тяжёлым недовольством. — Ты чего, без рук остаться мечтаешь? Всё, разговор окончен. Твоя война на этом завершена, слышишь меня? В госпиталь, на излечение. Месяц — это минимум, поменьше даже не проси!
Оставалось мне лишь тяжко вздохнуть да принять злосчастную бумагу, хотя на душе кошки скребли: врач, супротив моих надежд, не поленился сделать пометку в своей книге. Впрочем, много ли шансов, что он вспомнит о моём скромном лице? Стоило нам отъехать от колонны на сотню шагов, как я решительно скомкал предписание, чиркнул спичкой и скормил бумажку огню. Ишь чего удумали — в тылы меня списать! Вернёмся в лагерь — Нуляра, если прижмёт, подлатает куда вернее всякого штабного эскулапа.
Выкинув в поле догорающий огарок, я пришпорил коня, направляясь к нашему стану. Казачата, сперва приунывшие из-за моей «отставки», теперь глядели на меня с нескрываемым изумлением, наблюдая, как справка обращается в пепел. И пускай эта бумага была единственным свидетельством того, что я вообще находился здесь, в этом аду — цепляться за неё было пустой тратой времени. Давно уж я отучился искать правду в армии. Мы, иррегуляры, для них — лишь расходный материал, годный только на то, чтобы затыкать дыры там, где честная пехота пасует. За это, конечно, и деньгами не обижают, и в чинах прибавляют прытче, и даже землицей за особые заслуги пожаловать могут. Да вот беда: для таких милостей нужно с начальством дружить, в десны целоваться, а я — птица вольная, для штабных неудобная, да, как на грех, до неприличия живучая. Будь я дворянином — вся грудь бы в Георгиях сияла, а так — всего лишь вахмистр.
Обратный путь выдался на диво скучным. Где прошла такая прорва армейского люда, партизанам ловить было нечего: всех их либо перещёлкало дозорное охранение, либо выбили императорские разведчики из Особой сотни, шедшие в составе колонны.
— А в лагере сейчас поди кашу с тушёнкой подают, — мечтательно протянул Егорка, когда мы уже час как были в пути, сглатывая слюну от голодных дум.
— Ну вот приедем и пожрём, не дави на больное, — недовольно буркнул Алексеев, которому пустой желудок не давал покоя больше, чем свежая рана.
Я лишь усмехнулся про себя: этим троим после прибытия, глядишь, и удастся выгадать пару часов на отдых, а вот мне покоя не видать. Предстоял доклад полковнику, а Воронов, зная его натуру, вряд ли даст передышку — наступление-то уже на носу. Я был уверен: едва успею глаза сомкнуть, как снова пошлют в какую-нибудь деревню «досматривать» да вынюхивать.
Однако судьба распорядилась иначе. Едва мы поравнялись с въездом в лагерь, как путь нам преградили караульные.
— Группа вахмистра Гриневича? — строго поинтересовался пехотинец, перехватив винтовку наизготовку.
Я молча кивнул в ответ.
— Вам приказано: по прибытии немедленно следовать в расположение сотни для проведения реорганизационных мероприятий, — отчеканил боец.
Слова про «реорганизационные мероприятия» отозвались в груди странной тяжестью, какой-то нехорошей догадкой. Смысла я до конца не уловил, но почуял — дело пахнет переменами, и вряд ли они придутся мне по душе. Не дожидаясь лишних вопросов, я лишь коротко кивнул караульному и, пришпорив коня, повёл парней прямиком к нашим палаткам, гадая, что же там стряслось за время нашего отсутствия.
У костра, словно на привале у лихих разбойников, кучка казачат в грязище по самые уши прихлёбывала спиртное, горланя непотребные песни. Вокруг же суетились тыловики, сноровисто разбирая наши палатки и растаскивая койки, будто нас решили извести под корень или враз перебросить на другой край света.
— Чего буяните, казарла⁈ — рявкнул я, едва сдерживая ярость при виде этой вакханалии. — А ну, по струнке, пока нагайки не отведали за бесчинство! Где ваш командир, чёрт возьми⁈
— Убили, — донёсся глухой, до боли знакомый голос.
Я в один прыжок спрыгнул с седла и, не раздумывая, шагнул к компании. Под коркой запекшейся крови и дорожной пыли я не сразу признал Петруху — нашего балагура, что знал все местные обычаи назубок. Сейчас от него осталась лишь тень.
— Как убили⁈ — прохрипел я, глядя, как он, не мигая, вновь прикладывается к бутыли с мутной сивухой.
— Вот так… убили, — тяжко уронил он слова, глядя куда-то сквозь меня, в пустоту.
— А ну, стройся! Живо! — гаркнул я, не давая оторопи взять верх.
Пришлось с силой выпинывать одуревших казаков из палаток, отгонять их от костров, приводить в чувство. Итого насчитал восьмерых — всё мальчишки, ни единого офицера, ни одного усатого дядьки, кто мог бы взять на себя командование. Ещё четверо, как выяснилось, лежали в лазарете при смерти, ожидая отправки в глубокий тыл. От нашей лихой сотни остался сущий ошмёток, растерзанный и осиротевший.
Осознание ударило под дых, тяжелее любого кавалерийского удара: пока мы рыскали по вражьим тылам, уничтожая их орудия, нашу собственную сотню перемололи в труху.
— Господин вахмистр, — выдохнул Петруха, с трудом удерживаясь на ногах. — Разрешите доложить?
Я кивнул, чувствуя, как внутри закипает ярость, сменяющаяся мертвым холодом. Случилось ровно то, чего я опасался: когда нашу сотню бросили в поддержку пехоте, те легко отбили японскую атаку. Враг побежал, и молодой хорунжий Саянский, решив, что схватил бога за бороду, бросил свой взвод в конную атаку, намереваясь ворваться на плечах отступающих прямо в их окопы. Хворин, прикрывавший другой фланг, увидел этот безумный маневр слишком поздно — хорунжий был уже далеко, и вернуть его назад было невозможно.
Понимая, что взвод несётся прямо в пасть к зверю, Хворин поднял оставшиеся два взвода и бросился следом, пытаясь вытащить «героя» из западни. Как и следовало ожидать, сотня угодила в грамотно расставленную засаду и была встречена яростным пулеметным огнем с флангов. В кровавой кутерьме пешими удалось выбраться лишь горстке бойцов под началом приказного — того самого, что сейчас лежит в лазарете с пулей в боку.
Полковник Воронов воспринял весть о гибели сотни с ледяным равнодушием. Наш командир полка об этом побоище ещё не ведал, находясь в отлучке со второй и третьей сотнями, а штабные лишь отмалчивались, как воды в рот набрав. Только начальник штаба в разгар всего этого куда-то таинственно убыл.
Слова застряли в горле. За двадцать лет службы я хоронил товарищей, терял командиров, но чтобы вот так — одним махом выкосить почти всю сотню?.. Семь десятков крепких мужиков сгинули из-за мальчишеского азарта одного-единственного хорунжего, возжелавшего орденов на чужих костях. Глядя на опустошенные лица своих парней, я не чувствовал ничего, кроме тяжелой, давящей пустоты. Распустил строй, перебранкой вырвал у тыловиков право на одну целую палатку — больше нам не требовалось.
Дни потянулись серые, тягучие. Я гонял казаков до седьмого пота: помывка, стирка, чистка винтовок, которые у многих были в таком состоянии, будто их неделю в болоте топили. Кто-то из молодых в панике бросил оружие, когда оно заклинило на морозе — пришлось восстанавливать, выбивать, рыскать по обозам.
Вечером заявился корнет-драгун: мол, заступайте в караул. Пришлось ставить на посты моих ребят-разведчиков — остатки сотни лежали мертвецки пьяные, заливая горе дешевой сивухой, и поднять их было невозможно.
Пока армия снималась с места и уходила маршем на Инкоу, мы превратились в обыкновенных сторожей при брошенном лагере. А тридцатого декабря вернулся начальник штаба. Даже не потрудился выйти к нам лично: прислал посыльного с клочком бумаги. «Явиться в тылы для рассортирования». Ни благодарности за разведку, ни разбора побоища, ни даже офицерского рукопожатия. Нас просто вычеркивали, как бракованный товар.
Собрал я оставшуюся дюжину бойцов — вот и всё, что осталось от сотни, — и двинулся к железнодорожной станции. Идти было тошно: казалось, что с каждым шагом мы всё дальше уходим от той войны, где ещё имели значение честь и присяга, в ту, где мы — лишь досадная помеха в штабных бумагах.