Мансуров смотрел на шестую строку.

— Бумага, стало быть, уже положена законом, — сказал я. — Адреса, часа и двух фамилий в законе нет. Оттого после нельзя спросить по фамилии.

* * *

Испытывать перечень я пошёл на другой день к Копылову.

В пекарне было теплее вчерашнего: привезли дров. Я объяснил ему коротко: если придут закрывать или, напротив, придут делить, надо, чтобы у печи был человек, отвечающий за неё поимённо, с адресом, и чтобы всякий, кто явится распоряжаться, предъявил бумагу с часом и двух свидетелей.

— А кто у печи-то ответчик?

— Вы, Ефим Гурьич.

Он вытер руки и сел на мешок.

— Я в девятьсот пятом расписался. Один раз. В артельном приговоре, за прибавку. Приговор тот пролежал у пристава четыре года и вышел мне через четыре года, когда я о нём забыл.

— И что же вышло?

— Свидетельства промыслового не дали. Год ходил. — Он смотрел в пол. — Я не отказываюсь. Я говорю, что знаю, чем это кончается.

Дорофеев, зашедший за мукой, слушал от дверей и высказался, не подходя ближе:

— Я на словах отвечу хоть сейчас. А на бумаге за меня отвечать будет лошадь, которой нет.

— Лошадь тебе в приказе и не пишут, — сказал Копылов с мешка. — Пишут, что подводы выйдут.

— Подводы без лошади не выйдут, Ефим Гурьич. Ты своей печью отвечаешь, печь у тебя стоит. А я отвечаю тем, что бегает и падает.

Приказчик Ляпин пришёл к тому же часу, выслушал и покачал головой.

— Я человек хозяйский. За хозяйское имущество без хозяина подписывать не стану.

— А хозяин где?

— Хозяин в Москве с ноября. — Ляпин помолчал. — И, между нами, ваше высокоблагородие, ежели придут делить, так меня спросят не про бумагу. Меня спросят, где ключ от подвала.

Поправки лучше этой я за весь день не получил.

Сторож при главной станции на Шпалерной, к которому меня послал Мансуров, дал договорить до конца и спросил одно:

— А ежели придут двое и у обоих бумага с адресом и с часом?

Я сказал, что тогда исполняется та, которая раньше по часу.

— А ежели час у них обоих один?

На это у меня ответа не было, и он это увидел прежде, чем я успел придумать.

— Вы, ваше высокоблагородие, напишите там про это. Тогда и я напишу.

К четвёртому часу у меня было шесть строк и ни одной фамилии.

* * *

Вторая строка перечня была про больницы, и к вечеру я поехал на Выборгскую.

Вера Андреевна слушала стоя, у того же стола, и оборвала на середине.

— Давайте сюда.

— Вы не спросили условий.

— Условия у меня свои, вы их знаете. Одно прибавлю. — Она взяла перо. — Моей фамилии не должно стоять в одном списке с фамилией вашего думца. Ни на одном листе.

— Она там окажется. Он и понесёт.

— Тогда напишите два листа. Один ему, другой себе.

Я обещал два листа, зная, что перепишут в один.

Она вывела: Лаврова В. А., лазарет при заводской больнице, Выборгская сторона, — и после короткой остановки прибавила: приём и вода.

— Дрова не пишу. За дрова я не отвечаю, их привозят.

В приёмной пахло карболкой и мокрой шерстью. От печи шёл сухой жар. В углу на тюфяке сидела женщина с двумя детьми, и старший спал у неё на коленях, не сняв шапки; лечение им было не нужно, и в приёмную книгу их не записывали.

— За вчерашнее сколько? — спросил я.

— Сорок. — Она сказала это, не думая. — Из них не достоявших четырнадцать.

Тридцать четыре за пятое, сорок за девятое. Четверо суток и шесть человек.

— Считать буду и дальше, — сказала она, — только вы у меня больше не спрашивайте по два раза в неделю. Я не почта.

— Вера Андреевна. Тот, кто в такой бумаге назван поимённо, — первый, к кому придут. С любой стороны.

— Знаю я про это.

— Откуда знаете?

— В девятьсот пятом у нас в уезде за фельдшером пришли раньше, чем за доктором. Записанного взять проще: он есть в книге.

Она сложила лист и подала мне.

— Только вы напишите и своё. Прежде моего. Мне будет легче, если моя фамилия окажется второй.

* * *

Приказ по военному ведомству восемьсот четвёртый, девятнадцатого декабря девятьсот пятого года, запрещает военнослужащим вступать в какие-либо союзы, группы, общества и партии и присутствовать на собраниях всякого рода. Приказ шестого года подтвердил безусловную внепартийность армии. Тринадцатого года приказ велел исполнять прежние строго.

В союз я не вступаю. На собрании не присутствую.

Я подписываю бумагу, которую понесёт по городу штатский кружок, и подписываю чином и местом службы.

Разница между этим и составом есть, и вся она в том, как посмотрит тот, кто станет смотреть.

По малозначительности такие дела кончают дисциплинарным порядком, вплоть до увольнения от службы. По немалозначительности — судом.

Я сосчитал, что теряю при худшем исходе, и вышло три вещи: чин, доступ к бумагам комиссии и право когда-нибудь вернуться к своей части.

Третье было дороже двух первых, и его я в перечень не вписывал.

Я вернулся в пекарню, взял у Копылова его карандаш и написал на обороте первого листа:

«Составил и за составленное отвечаю: подполковник Н. П. Северцев, комиссия при Особом совещании, Литейный, 46, кв. 9».

Лист Веры Андреевны я подложил вторым.

Копылов прочёл через плечо.

— Это вы, ваше высокоблагородие, зря.

— Это я первый, Ефим Гурьич.

Он ещё посидел, потом взял карандаш и вывел ниже свою фамилию, а под нею — «Пантелеймоновская, во дворе, подвал», и ещё ниже, подумав: «Печь одна, беру за неё».

Свидетелем я хотел поставить Тарабрина и не поставил. Он нижний чин, прикомандированный ко мне; если с этой бумаги станут спрашивать, с него спросят первым и дешевле.

Свидетелями пошли подручный Копылова и Дорофеев, который, расписавшись свидетелем, тут же расписался и за себя и потребовал вписать отдельно: отвечает за то, что подводы выйдут, и не отвечает за то, что они доедут, если лошадей не будет чем кормить.

Я вписал дословно.

Три фамилии из семи. Успехом это назвать нельзя, неудачей тем более.

* * *

Пыжов ждал меня у ворот, и по тому, как он держал шапку, я понял, что он ждёт давно.

— Прежде цены. — Пыжов подержал шапку на весу. — Бумажку. Не такую, как в прошлый раз. Тогда я просил, чтоб моя фамилия стояла. Нынче прошу, чтоб при ней стояло слово: «сведения оказались верны».

— За какие сведения?

— За январскую ведомость. И за то, что я вам сейчас скажу.

— Говорите сперва, после сочтёмся.

— Письмо ваше в конторе не вскрывали. — Он всё-таки надел шапку. — Конверт с казённым обратным адресом пролежал у них полдня, и его снесли жандармскому унтеру на станцию. Унтер вскрыл, прочёл, ничего не понял и доложил по своей части. А уж после того начальник станции написал бумагу, где вышло, что вскрыли в конторе.

— Отчего же он так написал?

— Оттого, что иначе выходит, что жандарм читал служебную корреспонденцию, а этого никто писать не станет.

Порядок был нарушен дважды, и оба нарушения легли в одну гладкую строку, из которой видно только, что Хрулёв отстранён.

Ведомость его в январе была верная. Проверял.

И всё-таки я писал теперь не ссылку на источник, а ручательство за него, и он это знал не хуже меня.

— Напишу так: сведения, полученные через комиссионера Пыжова в феврале сего года, при проверке подтвердились. Про то, что будет вперёд, ни слова.

— Про вперёд и не надо. Вперёд я и сам справлюсь. — Он вынул руки из карманов и заговорил быстрее. — И ещё скажу, за бумажку-то. Вы теперь на этой станции меченый. Сами-то нет — конверт ваш. Всякое письмо с этим обратным адресом там будут сносить туда же, куда снесли ваше. Хотите писать людям — пишите с квартиры, чужой рукой, и лучше женской.

— Это отчего же женской?

— Женскую руку унтер вскрывать не станет: подумает, что про семейное, и застыдится.