– Вот и славно, – хохотнул Олаф и хлопнул его по плечу. – За год ты что-нибудь да придумаешь! А давай поспорим? Если ты эти тыквы куда-нибудь приспособить сумеешь, то я тебе отдам шапку-невидимку, что мне батюшка в наследство оставил!
– А если нет? – мрачно спросил Дитрих.
– А если нет, отдашь мне свои изобретения, – предложил неугомонный младший брат. – Тебе они тогда, хо-хо, все равно не понадобятся!
– А помочь ты мне не хочешь? – осведомился Дитрих невесело.
– Ты справишься, – весело заверил его Олаф. – Ты же в нашей семье умный, Дитрих. А если нет, так уж и быть, отпишу накануне следующего Самайна матушке. Ты-то ей никогда в жизни сам не пожалуешься. Она прилетит и все решит. Так что, спорим?
Дитрих подумал, что хуже уже не будет и пожал брату руку.
– Спорим, братец.
Глава 1
Если ты, усталый путник, заглянешь в Новограде в корчму «У трех дорог», то увидишь там, кроме гостей, девицу бойкую, рослую, крепкую, с косой русой, круглым лицом и глазами голубыми. Это я, Марфа, Марфа Ерофеевна. Подавальщицей тут работаю, поварихе иногда помогаю, да полы мою, не отлыниваю.
Деваться мне некуда, вот и стараюсь.
Батюшка мой знатным купцом был. Да вот только помер он пять лет назад от лихоманки, а за ним и матушка моя за месяц от тоски ушла и осталась я одна одна-одинешенька. Был у нас дом богатый да лавок несколько по Новограду, а еще большой постоялый двор для купцов и путешественников с корчмой. Но ничего мне не досталось по малолетству и девичьему полу – все склады и богатства двоюродному брату батюшки перешли, Ермолаю.
И был дядька Ермолай человек неплохой, а только слабый. Скоро он забыл, что клялся батюшке, что позаботится обо мне и о сохранении богатств батюшкиных так, чтобы все мне в приданое перешло.
Поначалу-то я в своей светлице жила, горя не знала, но и зима не успела наступить, как деньга дядьке Ермолаю в голову ударила, а пуще жене его, змеюке-Жуковне. Из-за нашептываний ее меня сначала в пристройку для чернавок переселили, а светлицу и покои мои детям Ермолаевым отдали и нянюшке моей доброй велели им прислуживать. А затем и вовсе меня прочь с глаз сослали, на постоялом дворе в каморке у корчмы поселили. Сказали мне, что батюшка мой погорел и ничегошеньки за ним не осталось, кроме долгов, которые дядьке пришлось выплачивать, так что живи из милости тут, Марфуша, а чтобы кормили тебя получше, ты еще и на кухне помогай, и убирай, и гостей обноси.
Меня-то как хозяйку с детства учили, но все же кулебяку испечь белыми рученьками – это одно, а помогать поварам на десятки человек снедь готовить – то другое. И с детства я в лавки отца бегала, он посмеивался, но не прогонял – и я, прилавка ниже, детским голоском своим ткани сторговывала, утварь да кожу, меха да оружие. Все же кровь купеческая, не поварская.
Но что делать, поплакала я, сменила свои сарафаны расшитые на скромный, из грубого сукна, повязала передник и платок на голову и пошла работать. Нянюшка моя иногда ко мне забегала тайком – то обувку какую передаст, то платок принесет, чтобы зимой я не мерзла, то перекрестит, то оберег Макоши-матушки подарит. А я нянюшку обниму, поплачу и говорю: «Беги, милая, а то заметят и выгонят тебя».
Работала я и денежку копила – то один постоялец монетку бросит, то другой. Очень уж я умела их на снедь разную вкусную уговорить. Я работала и ждала, когда к нам в Новоград воевода приедет – он отца знал, и я в ноги ему броситься хотела, попросить по чести во всем разобраться.
То не сама я додумалась, то повариха мне подсказала. Она-то моих родителей тоже знала.
Если не вспоминать о том, чего лишилась я, так в корчме и на дворе постоялом даже весело было. Случались тут гости удивительные – и сказители, которые пели, а над ними волшебные картинки силой слова показывались, и колдуны настоящие, и светлые, благостные, и темные некромантусы, коих звали, если где упыри расшалились или волкодлаки. И ведьмы бывали, и наши, и чужеземные, наши-то все больше в ступе прилетали, а иноземные на метлах или на коврах – самолетах, а то и в птичьей форме.
Так я так думаю, что в ступе все же удобнее.
А еще были и немцы, и датляндцы, и гранпританцы, и варяхи, и хишпанцы, и италийцы, и арабы смуглые, и византийцы, и эфиопцы черные. Со всеми я приветлива была – интересно мне было слушать рассказы о странствиях и далеких землях. И языки потихоньку выучила.
Меня не обижали – сначала, потому что дитя дитем была, а как пошла в рост, так стали у меня плечи широкие, тело статное, руки крепкие – уже сама котлами могла на кухне ворочать. Кто пытался ладошки из мужиков пьяненьких ко мне потянуть, того мигом в калач скручивала. Это мне дядька Горомысл объяснил науку борецкую, он раньше с воеводой воином ходил, а потом постарел, погрузнел, на нашей поварихе женился да при корчме на охрану и остался.
Прямо сказать, надоели мне эти мужицкие приставания хуже горькой редьки. Их брат ведь что думает? Что если деваха тут подолом крутит, то и на все согласная. А я, может, и согласная, только не услаждать кого. Хоть кто бы с собой помощницей позвал – я ведь и читать могу, и считать, а так хотелось мне земли дальние повидать! Но у кого спрашивала – все на смех поднимали.
Встречала я и старых батюшкиных товарищей-купцов: они горю моему сочувствовали, да что сделать могли? Взять с собой девицу чужую нельзя, им еще с дядькой Ермолаем дело иметь. Была бы я парнем – могла бы и сама уйти, а девка у нас что корова, сама по себе быть не может, только чья-то быть должна. Но батюшкины приятели тоже помогали, чем могли, так что скопился у меня мешочек монет, на который я и год могла сама прожить.
Слушала я их разговоры – так узнала, что две дочери одного из купцов, батюшкиного давнего партнера, чудных мужей себе нашли – одна, Алена, аж за Кащея, царя подземного вышла, а вторая, Марья-красавица, за колдуна могучего гранпританского. Я Аленку и Марьюшку с детства помнила – брал их отец иногда в стольный Новоград, и тогда мы с ними вместе играли.
Иногда, когда от усталости валилась я на постель в своей каморочке, вздыхала я, что должна я тоже бы о женихе мечтать, как девице семнадцати годков положено. А мечтала я путешествовать, в люди выйти, свою лавочку открыть или две…
Разные люди через корчму проходили, но хороших людей все же больше было. А иные волшебники и вовсе в благодарность за расторопность мою и веселость дары мне дарили – кто платок волшебный, что стирать не надо, кто ниточку с иголочкой, что сама шьет, а нитка не кончается – как помогла она мне с починкой бедной моей одежки! – кто гребень, постелью мягкой оборачивающийся.
В то утро, с которого всё и закрутилось, поднялась я, как обычно, затемно, до первых петухов. Перину свою обратно гребешком обернула, косу им расчесала, надела сарафан поверх рубахи, платок повязала и пошла на кухню. В зале корчмы-то уже утренний народ скоро будет собираться, чтобы выехать пораньше на тракт и до темноты до следующего постоялого двора добраться.
А смотрю – за столом в корчме уже сидит кто-то в полумраке. Незнакомый, не было его вчера. Не наш, точно, наши так волосы в косу не плетут ниже плеч. Очки на нем круглые, я таких мало в Новограде видела. И камзол зеленого сукна не наш, на немецкий похож, и сапоги кроя другого, и портки. Белобрысый, будто солому на солнце выжгло, долговязый. Плечистый, правда. Рыбаки такими плечистыми бывают. Сидит, рядом мешок лежит, а этот в кружку смотрит и думу какую-то печальную думает.
То ли проигрался где, то ли проторговался. А, может, любовь несчастная. Такие тоже бывали – они тут с варяхами обычно напивались и на варяжские корабли нанимались. А потом возвращались через несколько месяцев и говаривали в сердцах – и правда верное средство, любовь как рукой сняло!
Ну я посмотрела и на кухню проскользнула. А там уж гудит всё, как в улье, тестом и овощами пахнет. Дядька Лавр, которого еще мой отец управлять постоялым двором и корчмой поставил, наказы раздает, повариха тесто месит, поварята, помощнички ее, кто лук режет и рыдает, кто куру ощипанную палит, кто репу чистит, кто капусту шинкует. Дядька Горомысл у печи сидит, сало с хлебом жуёт. Подмигнул мне.