К полудню город кончился, пошли поля. Над низиной справа лежала белая полоса тумана. День был ветреный, у Мокея трепало уши шапки, облака неслись, а туман лежал на месте и не шевелился. Мокей глянул на него, сплюнул через левое плечо и подхлестнул лошадей.

Сначала я решила, что сплю. Ущипнула себя за запястье, рядом с бледным следом от печати, и получила синяк. Достала из шкатулки зеркальце: в нём было всё то же мягкое чужое лицо. Тогда я решила, что лежу в коме. Где-нибудь в районной больнице под капельницей, и Даше уже позвонили. Эту мысль я отодвинула, как отодвигают горячую кастрюлю, руками в полотенце.

Пусть кома. Но вести себя надо так, будто всё всерьёз. Если очнусь, ничего не потеряю. Если не очнусь, хотя бы не замёрзну зимой.

Тело Весты помогало, но странно. Руки сами завязывали ленты на капоре, язык сам находил слова, вывески за окном читались. В шкатулке лежала записная книжечка с серебряным карандашом, и я написала на первой странице «Приход». Почерк вышел дивный, с завитками, как на свадебном приглашении. Как это слово пишется правильно, я не знала. Рука, судя по всему, тоже не знала. Она просто красиво выводила то, что я ей диктовала.

К вечеру мы встали на постоялом дворе «Гусь и подкова». Пироги, которые Роберт велел положить мне в дорогу, оказались с капустой и очень вкусными, что было обидно. Хозяйка принесла похлёбку и хлеб. Я спросила, почём каравай.

- Два гроша, сударыня. Курица девять, коли надо.

Двенадцать грошей в серебренике, двадцать серебреников в кроне, подсказала память. Я открыла книжечку и завела две колонки. Дома я знала цены наизусть, здесь начинала с нуля. Хлеб два, похлёбка три, ночлег шесть. Всего у меня выходило пятьсот пятьдесят два гроша, это двести семьдесят шесть караваев. За бизнес-план не сходило.

- Куда путь держите, сударыня? - Хозяйка поставила передо мной кружку и не ушла.

- В Тиховодье.

Кружка у неё в руке дрогнула.

- Ох ты ж. Это где Хлябь? Туда и за клюквой-то нонче не ездят. Мы сами ягоду на рынке по четыре гроша берём, а она там под ногами гниёт. Порченая, говорят.

- Кто говорит?

- Все говорят. - Хозяйка понизила голос. - Там хозяйку болото не принимает.

И ушла, будто сказала лишнее.

Мокей ужинал за соседним столом.

- Вы мне про это Тиховодье расскажите, - попросила я, когда он доскрёб миску.

Мокей перестал жевать.

- А чего рассказывать, барыня. Хлябь там. Болото, значит. Туманы ходят без ветру, огоньки по ночам, лихорадка у детишек. Люди пропадают. Коровы тоже.

- Совсем пропадают?

- Совсем. Проклятое место, барыня. Двенадцать лет как проклятое. - Он помолчал. - А в самой середке Око. Озеро такое, чёрное, без дна. Туда никто не ходит.

- Почему?

- Кто ходил, тот и не рассказал.

- Странно, - сказала я. - Муж разводится и дарит мне поместье. Щедро, если оно хорошее. Подозрительно, если проклятое.

Мокей посмотрел на меня с жалостью.

- Чего вам дарить-то? Оно ж ваше было.

- Как это моё?

- Да вы что, забыли? Всё лето там девчонкой бегали, на мостках с удочкой сидели. Бабкина земля, по прялке.

- Тогда зачем он мне её отдаёт?

- А затем, барыня, что пустая она. - Мокей утёр усы. - Пустую землю корона забирает за гроши. Раз в год земельная комиссия заседает, на другой день после Ночи Двух Вод, это когда осенью день с ночью ровняются. Что негодно, то и пишут на корону. Хлябь уж дважды писать хотели, да откладывали. Без хозяйки, глядишь, в этот раз и запишут.

- А с хозяйкой?

- С хозяйкой, коли хозяйство с неё будет, не тронут. Коли не будет, и с хозяйкой запишут.

Я сказала, что забыла, потому что развод, нервы. Мокей покивал с большим сочувствием. Слова «ваше» и «пустая» я положила туда, где у меня хранились накладные с неправильными суммами. Такие бумаги не выбрасывают, их держат до проверки.

Перед сном я по привычке пошарила рукой по тумбочке, поставить телефон на зарядку. Под пальцами оказался огарок в плошке. Я легла и стала считать, сколько раз Даша сегодня набрала мой номер и услышала «абонент недоступен», тем голосом, который она ненавидит. На третьем разе я встала и пересчитала деньги в кошельке, хотя пересчитывала за ужином. Пятьсот пятьдесят два гроша. Сошлось.

Ночью мне снился кордон. Отец сидел на крыльце в старом свитере, курил и чинил корзину. Я была маленькая, в сапогах на два размера больше.

- Маришка, - сказал он, не поднимая головы. - Мох поёт, значит, держит. А замолчал, стой и не дыши.

Я хотела ответить, что замолчал, пап, ещё как замолчал, но проснулась. Хозяйка во дворе ругала гуся.

Второй день был грязнее первого. Дорога раскисла, колёса уходили в колею по ступицу, и дважды мы с Мокеем выталкивали карету вместе. Точнее, Мокей толкал, а я подсовывала под колесо его же тулуп. Корсет я к обеду распустила наощупь, и жить стало легче. Платье Весты было рассчитано на мраморные залы, а не на мшанскую грязь, подол к вечеру весил больше меня.

Потом дорога кончилась и началась гать. Брёвна и жерди, уложенные поперёк, гнилые через одно, и под ними чавкало. По сторонам лежал рыжий мох с кочками, кривые сосенки и вода в окнах, чёрная и неподвижная. Я узнала это сразу, всем телом, как узнают запах родительской квартиры.

А впереди стоял туман. Стеной, ровной и выше сосен. Ветра не было совсем, ни одна травинка не шевелилась, а туман чуть заметно двигался, дышал. Пахло горько, незнакомо. На Мещёре болото пахнет иначе: багульником, торфом, сыростью. Это было что-то другое.

Мокей остановил лошадей.

- Всё, барыня. Дальше в темень не поеду, хоть режьте. Ворота тут, полверсты по гати, прямо и прямо. Фонарь вам дам.

- А сундук?

- А сундук под сосной поставим. Кому он тут нужен, тут и воров нету, все Хляби боятся. Ефим утром заберёт.

- Кто такой Ефим?

- Сторож. - Мокей уже отвязывал ремни. - Ежели живой.

Он сгрузил сундук под сосну, сунул мне фонарь со свечой внутри и развернул карету так быстро, как будто туман мог за ним погнаться. Я осталась на гати с фонарём, шкатулкой и кошельком.

Полверсты я шла долго. Брёвна под ногами скользили, я проверяла каждое, прежде чем ступить, как учил отец. Туман подошёл вплотную, и фонарь светил в нём на шаг, не дальше. Где-то в стороне ухнуло, низко и протяжно, так, что задрожал воздух. Выпь, сказала я себе. Просто выпь. Колени ныли, подол хлюпал, из темноты выплыли два столба и ворота с резьбой, которую я не разглядела.

Из-за столба шагнул человек. Очень длинный, худой. Фонарь осветил перебитый нос, щетину и топор в опущенной руке.

Топор пошёл вверх.

Глава 3. Крыша течёт в трёх местах

- Ты кто такая будешь? - спросил он сиплым голосом.

Топор остановился на полпути.

- Хозяйка, - сказала я. - Веста Ленгард. Тиховодская.

Длинный человек опустил топор и наклонил голову, разглядывая меня с высоты своего роста. От него пахло дымом и чем-то крепким, домашней перегонки. Стоял он, однако, ровно, а смотрел так внимательно и трезво, что мне стало неуютно.

- Ефим Кривоносов, - сказал он. - Сторож. Не ждал, барыня, уж простите. Писем сюда не носят.

- Совсем?

- Совсем. Почтарь до Рогозья доезжает, а дальше крестится и назад.

Он взял у меня фонарь, вежливо, как берут у дамы шаль, и повёл к дому. Дом выступил из тумана тёмной громадой: два этажа, мезонин, крыльцо со ступенями. Внутри пахло пылью, мышами и холодной золой. Со стен на меня посмотрели портреты, строгие женщины в чепцах, одна с прялкой на коленях. Ефим набил кухонную печь, огромную, в полкухни, чёрными кирпичами торфа, и по дому пошло тепло с запахом дыма и земли.

- Спальня наверху, барыня. Постелю я не грел, не обессудьте.

Я поднялась наверх, села на кровать, чтобы снять ботинки, и больше ничего не помню.

Утром я проснулась одетой, с ботинком на одной ноге. Разбудил меня звук, который я сначала приняла за часы.

Крыша текла в трёх местах, и в каждом по-своему. Над кроватью капало медленно, с достоинством. В углу у печи лило ручьём. Над столом просто сочилось, и там уже вырос гриб, бледный и уверенный в себе. Я подставила кастрюлю, ведро и найденный в сундуке ночной горшок с гербом Ленгардов. Горшок встал под гриб. Хоть какая-то польза от бывшего мужа.