180
О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву
26. VII.42 ночь
Милый мой Ванюша, вчера твое письмо на Сережу (его он получил утром, а в 6 ч. вечера привез уже мне). Спасибо, родной Ваня, за него тебе! Я истинно знаю, что любишь меня… Ванюрочка, за чудный цветок тебе спасибо: Сережа прислал его мне, такой, как я люблю (постоянный, название опять забыла. Звонила в магазин, спрашивала, как ухаживать за ним. Из рода агавы, в середине один розовый цветок (чудный!!) вроде шишки, дивный цвет розовый и чуть-чуть голубыми пятнами). Я давно о таком мечтала, сама дарила, и всегда желала иметь сама такой… Сережа знал это! Обнимаю тебя! Ванюша, о письме еще: родной мой, ты действительно и не мог ничего подумать. Это было бы ошибкой, ужасной ошибкой! Если я писала тебе «или-или», то никак не выбор, не «знак равенства», как это ты хотел понять. Но только (и очень по-дурацки) как детский запуг: «не дашь того, чего прошу, я кушать не буду, — вот тебе!» Но это же не значит, что дитя голодный бунт объявляет! «Приедь, Ваня, — а не приедешь, Оля и тебе неприятное выдумает!» Ну, глупо! Но никогда не «если-если» (* В отношении моем к тебе и к Ш[ахбагову] нет ничего общего. И мое желание тебя видеть, слышать, слушать — несравнимо ни с чем и не заменимо ничем. Моя душа тебя ждет, — не что-нибудь иное. _И_н_о_е_ — только искры, пряность. Не главное и не сущность! А Ш[ахбагов]? Ни зова души, ни (ни капельки) «иного». Так в чем же дело? Что ты сочинил?). И если бы я тебе это устно сказала, то ты бы только поцеловал меня, ну, дурочкой бы назвал, но никогда бы не подумал, того, чем бы можно было мучиться. Ну, что ты, Ванечка!
Ты получил уж наверное сейчас мое письмо, что я и пишу, что «срывов» тебе у меня бояться нечего! Но я хочу знать, какое это твое серьезное письмо. Напиши все, что тебя мучило. Но не мучайся! Умоляю тебя! Это все пустое, что ты думаешь! А я… тихая… Все, что кипит, сплавливается во что-то и где-то у меня же в душе, внутри меня. Не находит исхода. «Срывов» не будет, Ваня. Я слишком еще и другая… Не определю _к_а_к_а_я, не знаю сама, но есть что-то, что не позволяет, я же знаю себя. Оба начала во мне почти равны по силе чувства, но рассудочная я всегда активнее. «Рассудок», или назови это как хочешь, управляет мной. Нет, не рассудок, а некие иные тормоза, что-то от дедов, от отца. «Рассудок» — понятие слишком холодное, не — идет тут! Ванечка, я тороплюсь писать, чтобы ты скорее получил, — увезет в город Сережа. Потом напишу подробней. Мой День ангела, предполагавшийся таким унылым, все же оказался светлее. И я (странно!) знала чем-то в себе, что ты уже светлый, мой милый, ласковый Ваня… При мысли о тебе, мне уже снова тепло было. Точно я знала! Мы были в Гааге, в церкви. Меня заласкали. Было много писем, маленьких знаков внимания, и порой очень ценных. У матушки целый фестиваль для дочки и меня. В 2 ч. встреча с другом… Потрясшая меня… Не выразить. Потом!.. Со вчера и до завтра он у нас гостит.
Ваня!?… Я мучаюсь рассказом… Он плохой, Ваня? Ты ни словом не обмолвился. И вот, я себя успокаиваю теперь тем, что сама просила ничего не писать. Вот, видишь, зачем это понадобилось? Ты не написал, — не хотел «убить» моего полета? А я оставила еще своей «просьбой» маленькую себе надежду… Но так не надо. Надо знать правду! Я хочу знать твое мнение! Брани! Напиши все! Я томлюсь. Я так жду!
Ванюша, я так страдаю! Скоро ли ты напишешь? О, как трепетно!! Ванюша, и вдруг я — бездарь, и ты это увидел… Ужас! Ужас! Он плох, этот рассказ? Я не буду больше. Никогда, ничего не напишу. Прости мне! Ваня, я страдаю! Ванюша, я потрясена твоим (но как ты можешь это! Это — слишком!) даром мне… Ваня, я плачу… Твое «Под горами»… Ванечка, зачем ты так? Скажи, опиши, _к_а_к_ издать его? Нет, Ванюша, ты один, и только ты хозяин всего твоего. Я счастлива, если могу хоть только мнение свое сказать. И только _т_а_к_ и рассматриваю твой дар. Я все сделаю, как хочешь ты, как я уже тебе обещала. Все охранить и сохранить, все так сделать, как этого хочешь ты. Но не могу, не хочу писать об этом теперь. Я хочу, чтобы мы вместе, а не я, одна, (Боже, ужас какой!) — после тебя… Не могу, не хочу так! И зачем ты мне об этом опять напомнил. Я же тебе обещала… но не надо, не говори… Мы вместе будем… Господь даст нам долгой жизни! Верю! И почему ты вспомнил?! Как бы я хотела прочесть оригинал!.. Ах, я (мы) поехал а(и) бы в Крым и написала к этой повести иллюстрацию!.. Вижу, чую… все! Нургет. И старого отца ее… и муллу… Осязаю почти что и персик, который тогда _з_а_к_у_с_и_л_а_ Нургет и… почувствовала… И шум моря и ветра слышу… Чудная может быть иллюстрация! М. б. я могла бы в живописи творить? Если писать негодна?! Стыжусь за рассказ мой! О, Ваня, ты ничего не сказал… Если бы хоть чуточку был приемлем, ты бы окрылил твою Олю… Я боялась этого твоего молчания и потому и просила сама, не писать… Понял?
[На полях: ] Завтра твой большой день. Я помню!
Постарайся приехать, если ничего не случится. Будь здоров!
Ванечка, кончаю. Целую тебя, и еще раз благодарю.
Получил ли письмо о фильме «Чаша»?438 И согласен ли относительно Paula Wessely?
181
И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной
29. VII.42 3–30 дня
Прости, Олюша-голубка, такой перерыв (9 дней!)… да что же мне делать, не смел тебя тревожить, а не писать о себе не мог. И вот, вижу: приходится говорить все; только не тревожься, опасного нет, что меня томило, — почти уверен, что нет: гораздо лучше чувствую себя, и — кажется — перестал терять вес. Слушай, моя трепыхалочка, моя обвинительница, моя нежная Оля… Во-первых, умоляю: ни-когда не думай, что Ваня может тебя забыть, что хочет отойти… — это безумие! Я _в_е_с_ь_ и _н_а_в_с_е_г_д_а_ — с тобой, твой. Пусть даже стану тебе не нужен, а все же — останусь твоим Ваней. Ты все надумала, как обычно. Слушай. 10-го я писал правду: боли кончились. Но уже 11-го началось хуже, — постоянная тошнота, к ночи, наполнение кислотой, которая клубилась к горлу, так что я вынужден был облегчать себя… а после сего — желудок — будто ошпаренный, ободранный, и бо-ли… бо-ли… — до ужаса. Я растерялся: очевидно — близится развязка, после 30 лет болезни, с перерывами. Я не спал две недели! — ну, на час-другой забывался. Я уже ничего не мог есть. Только — картофельное пюре. Я ослаб. Именинные письма писал — в тумане. Ты меня — не зная ничего — очень огорчала. Слушай: 1. «Если не свидимся, моя любовь может ослабеть!» Какая же это тогда «любовь»?! 2. «Не пиши ни слова о рассказе, мне будет очень больно». «Если будешь хвалить, я не поверю, это ты из любви так». Это меня убило! Ты мне завязала рот, ты мне _н_е_ веришь?! Для чего же тогда я столько бился над твоей нерешительностью?! И я зажал сердце. Я решил _н_е_ читать твоего рассказа: не верит — хороню, не стану «лгать». 3. Еще: «или ты приедешь, или я поеду к доктору…» и удар: «Вот — тебе!» Скажи, или я все это сам выдумал? И еще, я был раздражен твоими тревогами перед какими-то голландцами — «смотринами»! Оля все еще счи-та-ет-ся с этими… она так вросла в почву, что… сама вылизывает скотный двор!.. — да, я был ошеломлен. Раз не считаешься, нечего готовиться, утомлять себя… Выходит, что считаешься. Ты слишком самолюбива… до грязи в хлеву! Оля, у тебя иное назначение. Все это меня добивало, в моих бессонных ночах, в моих мучительных болях. Но я болел тобой, твой покой мне был дорог, свят, моя Олюночка. Я послал письмо именинное, 1-ое, куда вкралась моя досада… и опомнился: зная, что ты оставишь письмо до Дня ангела, если придет раньше, я 20-го послал на Сережу, узнав из твоего письма, что думаешь с мамой в Арнхем на Ольгин день. И во втором письме, от 20-го, я постарался все изгладить, я весь был ласка к тебе, несмотря на мои страдания, до полуобморока. Прости же мне, Ольгунка, Олька моя, единственная моя… девочка моя бедная, одинокая, обиженная всеми… — почему мама тебя обидела?! — ты сама зацепилась? ты ведь, то-же… пе-рец порядочный… помнишь, у Островского — купец: «оби-дели Силу Карпыча…» А ему жена — «Ну, кто тебя обидеть может… ты сам семерых обидишь…»439 Ну, шучу. Верю, что обидели, — и мама, и я… и — Сережа? Пишешь: «мы все молчим». Это почему? Ольга моя, свет мой чистый, радость незаменимая… шепни же, _ч_е_м_ тебя обидели _в_с_е. — Не пиши глупостей мне, — я тебя _в_е_ч_н_о_ люблю. И не могу без тебя, до конца. Ты не поверила моим жгучим письмам? Ты их выбила из меня… и ты — дай, поцелую! — ты, ты... дала мне боли, взорвала все нервы во мне, обнажила их… я весь дрожу… слышу, как дрожит все в концах пальцев… и эти «приступы кислотности»… — знаю! — все от моего волнения. _H_e_ от тебя, детка… а от моих переживаний _т_е_б_я… — так огненно я воспринял! Серов был в отчаянии, что со мной —? «Все — нервы!» — твердил, как дятел. Он меня всего перещупал, — «ни-чего… спазмы дикие, отсюда — _в_с_е!» Он не мог прощупать печени — ее нет. — Т. е. все в порядке. Не мог ошибаться и д-р Очан, — я Серову не говорил, что советовался. Тот нашел, что ни язвы, ни-чего… ни печени, — все — в полном порядке. И признал — нервные спазмы. Не мудрено, что я стал терять в весе, если за две недели я себя «опустошал» раз пять, и почти не ел. Ну, слушай, детка… птичка, кинка, бабочка моя легкокрылая, Олюшечка, Олька, Олькушка, Ольгушонок мой… как я тебя жду… как люблю… как — _н_е_с_у_ в сердце! Слушай. Уехавшая к сестре в имение караимочка заставила мужа силой забрать меня, когда поедет на праздник. Ее сестра — миллионерша, что ездила в Голландию, — настаивала, чтобы меня привезли к ней на отдых. И меня — почти насильно! — увезли на 2 дня. 23 и 24 уже не было «кислотности» и тошноты. 25-го мы поехали. За 50 километров, дорога с пересадками, в пути — 5 часов! Были боли… приехали к вечернему кофе и ватрушкам. Замок-дворец, — ваши голландцы-рабочие, временно жившие там, по реквизиции, все изгадили, и г-же Будо стоило до полумиллиона только очистить от грязи голландской и кое-что исправить. А убытков от краж, разгрома каминов мраморных, от сожженной мебели — и ка-кой! — до 2 миллионов!!! «Наши крючники — ангелы чистые в сравнении с этим голландским зверьем» — вот как говорила m-me Будо, весом до 120 кило, а ее сестренка — 46! Теперь все в относительном порядке. Я лежал на солнце, под огромным зонтом на теннисной площадке. Кормили… — вот тут-то и горе! Мне готовили и по диете… но разве можно удержаться, когда угощают тортами, каких и до войны-то поискать надо было! Или — молодой барашек… или — пирожки с вишнями… или фисташковые кремы, вареники… — от борща я все же удержался! — и… в итоге… ночью такой потоп кислотой… — ну, мученик стал! 27-го вечером меня доставили, — мы вернулись с мужем караимочки в Париж — за 40 мин., на мощной машине, — причем с нами ехал окорок и его влиятельный хозяин… читавший когда-то мое «Ди Зоннэ дер Тодтэн». Говорят, поездка эта меня оздоровила… — ну, аппетит у меня все эти недели был сильный, правда… (но я ничего не ел) но эти ночи я сплю лучше, тошноты нет дня три, я держусь диеты, и, думаю, вес не убавляю. Самочувствие лучше. Охотно особенно пью чай с твоей земляникой, — ах, ты, душистая моя, — с тобой чай пью, тебя целую, Ольку глупую мою, капризку… трепыхалку… — ты не знаешь, не воображаешь, _к_а_к_ бессмертно люблю тебя! Ах, как была нежна со мной караимочка, как она меня любит… — нежно любит, знаю… пи-са-теля и «светлую душу» во мне любит… — и я с ней очень дружен… но, Оля, я же не мальчик, чтобы не знать, _к_а_к_ я тебя люблю, и _к_т_о_ ты для меня! Выкинь из сердца все сомнения, выдуманные обиды… — не создавай тревог, без которых ты, словно, и жить не можешь. Оля, во-имя твое я дал себе слово — бросить куренье, и вот, 23 и 24 — не курил… потом сорвался… но с 27, третий день ни одной покурки… — потянет, вспомню «во-имя твое» — и силен.