4 ч. дня Ванечка, все, все о тебе! Здоров ты? Скучаешь? Не томись, дружок! Как твои «Пути»? Ванёк, если бы нам Божий мир вместе увидеть? Палестину! И если бы… родную Землю! Ах, Ванечка, я так нестоюща, мелка, — а ты меня возносишь! Поверь мне, — я знаю себя! Ванечек, никого я особенно не очаровываю! Про клинику напишу тебе, — старшая сестра меня ненавидит верно! Я — «скандалисткой» могу быть! Знаешь как было? Когда 26-го марта, после исследования ничего опять не нашли, то ассистент Капеллена (последний уехал) придя ко мне сказал: «мы должны сделать еще одно исследование крови на витамины, а Вы обещайте, что ничего до этого не будете ни есть, ни пить, — это очень важно. Мы хотим наконец найти причину». 27-го никто, однако, не был за кровью. 28-го тоже. 29-го — воскресенье — является опять ассистент и говорит, что завтра будут брать кровь, т. е. 30-го, и снова просит ни есть, ни пить. Я вечером 29-го в 5 ч. в последний раз чай получила и ждала на другой день, как манны небесной исследования, чтобы наконец что-нибудь знать. В 10 ч. утра никто не пришел (обычный час для лаборатории), в 11 ч. тоже, в 12 ч. я спрашиваю придут ли уж? — «Конечно!!!!» (отвечала старшая сестра). Около 1 ч. я (будучи уверена для себя, что меня забыли) опять спрашиваю. Опять самоуверенное: «ах придут, не волнуйтесь!» В 1 ч., в 2 ч. — никого. Наконец я говорю моей милой сестре: «позвоните в лабораторию, — они верно забыли, а я пить хочу!» И вот тут-то и выяснилось, что старшая сестра перепутала все: она должна была известить доктора в лаборатории о желании Капеллы, а она думала, что сам ассистент придет. Моя-то сестричка знала, но не смела ей противоречить, но потом-то все-таки осторожно сказала, что та ошибается; а вначале та просто заявляла: «все в порядке!» И вот в 2 ч. мне несут обед!! Я справляюсь: «что же сегодня не придут?» — «Придут, но Вы можете кушать!» Я отказываюсь. И вот летит вся в красных пятнах старшая сестра: «что тут за самовластие? Вы можете есть!» Я очень спокойно ей возражаю, что если сегодня придут, то лучше потерплю, т. к. я обещала доктору — «Совсем этого не надо, (мне было нельзя долго так без еды и питья — для почки — яд долго без питья, у меня же еще кровоизлияние было! потому и бесилась, что сама напутала) и доктор знает!» — «Для меня авторитет здесь только д-ра ф. Капеллен и его заместителя» — говорю. Та взбесилась. «Это самовластие». — «Нет, говорю, но я хочу точного исследования, мне надоело ничего о себе не знать и мучиться 2 года». — «Ах, доктор может высчитать сколько витаминов Вы съедите в обеде». Это абсурд, т. к. нельзя высчитать. Кишечник по-разному воспринимает, в зависимости от его состояния. Мы, желая точно узнать то или иное содержание крови при искусственном «обременении», давали искомое не через рот, а в мускулы, не надеясь на кишечник. Я работала до предельности точно. Ненавижу «кое-каканья» в работе. Сама себя отдавала для других, а тут так «валяют». Ну она на меня накинулась, что я ничего не понимаю, а спорю. Тут я сказала: «я сама 10 лет почти работала и знаю, что значит точно работать и именно работала для проф. Rost’a292 о значении „натощак“. Прочтите его работу и увидите». Вылетела пулей и сказала, что «глупо так упрямиться». В 4 ч. пришел доктор. Все пациентки и из соседних комнат мне аплодировали, что не дала себя одурачить. А перед тем, часа в 3 приходила старшая сестра в комнату за чем-то и «мило» улыбаясь мне прошипела: «M-me состязается с Ганди?!293» Остроумно, но не уместно пилить больного. У меня буквально язык присох от жажды. Но, подумай, если бы я в 2 ч. поела, а в 4 ч. взяли бы кровь!.. Какая досада! Не думаю, чтобы она меня любила!
[На полях: ] Ну, мой милый, родной Ванюша, кончаю, но так хочется еще и еще говорить с тобой! Посылаю тебе свое «малеванье». Не суди очень строго. И не слишком тяжело разочаровывайся в моих «талантах». Ибо я сама-то давно примирилась. Я же бросила не зря рисованье! Целую. Оля
Напиши как проводил Пасху!
Хочу верить, что дойдет этот «портрет»294. Только ради тебя его сделала!
138
И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной
30. IV.42 6 вечера
Олюшечка, милая, ты все еще не получила моего заказного письма 14 апр.?! Твоя открытка, 22-го апр., в отчаяние привела меня. Что, что ты еще навыдумала?! Не слышишь моего сердца?! Господи, что ты говоришь… «мне кажется, что я тебе наскучила!!!» Нет, ты просто и-щешь, чем бы еще тревожиться. Ты вся метешься, метельная… мало тебе страданий?! Но я в отчаянии, ты опять ни словом о твоем здоровье, — ну, зачем так томишь! Ты _в_с_я_ — тревога, вся во власти твоего болезненного воображения, и я понимаю это, — сам такой же, почти такой же. Милая, голубка… Олюночка… поверь же твоему Ване: ты, только ты у меня в сердце, и нет минуты в днях, когда бы не думал, не тосковал по тебе. Нет, я никем не увлекался, и _н_е_ _м_о_г_у. Что же это — за пошляка меня считаешь! Чушь какая! И не в мою пору «увлекаться». Поверь, — не крыловский же я петух295, нашедший жемчужное зерно! Милая моя жемчужина, поверь. Вчитайся же в мои письма! И что ты, откуда вывела, что я «с зимы» _т_а_к_о_й, что ты чувствуешь какую-то «отчужденность» во мне?! Ты все окрашиваешь мрачным тоном дурного самочувствия, — следствие твоей болезни. Голубка моя, я до боли… понимаешь, до острой боли тебя люблю! — этого передать нельзя. Нет, писание писем не кажется мне обузой, но бывают полосы дней, когда — в отчаянии — чувствуешь себя опустошенным: тогда и в письмах не находишь облегчения, исхода. Пасхальная неделя такая выдалась. Я болел твоими терзаниями, места не находил, не знал, где ты, как ты… и ждал, ждал… в оторопи, как бы в анабиозе. И не мог быть на людях. Только раза два откликнулся на зовы — поехать позавтракать, и тоска шла со мной неотвязно. Бывали минуты отчаяния, когда я думал, что тебя уже нет на свете! — Ольгуночка, разве я не писал, как с тобой христосовался? Заутреня Светлая была при дневном свете, и все было как-то — для меня! — не _с_в_е_т_л_о. И воспоминания детства, когда все было так необычайно… и о мальчике вспомнилось… и об Оле… — и я _з_н_а-л, что не найду сил поехать в Сен-Женевьев послезавтра. Бывало, я на первый день ездил. А тут, после ночной тревоги под 2-й день, перебило сон, проспал. И это мне было неприятно. И вот, похолодало, были дожди, и я оттянул поездку до Радуницы. Помни же, беспокой-ка, бесценная моя девочка, что никто, никто не стоит между нами! — этого быть _н_е_ _м_о_ж_е_т. Знаешь, не обижай меня. Как же ты меня мало знаешь!! Ты для меня — священна, совершенна. И если бы это было возможно теперь, — еще сильнее любить тебя! — да, я сильней бы тебя любил. Но я так люблю, что больше нельзя любить. Мне жутко читать твои слова о «свободе мужчины»… — я этого не понимаю. Для меня свобода — верность чувству, хранение его, бережение… благоговение перед той, кто стала _в_с_е_м. И твое про «Елену» — «не запрещала» — меня жалит. Никого у меня после усопшей не было для «свободы», и _н_е_ будет, не может быть. Поняла? Я писал тебе в апреле: 3, 4, 7,14, 16, 17, 20 два, 23, 24, 29296. Когда я в оторопи, когда жду «важного», — а в данном случае о тебе, как ты, лучше ли… — я не могу быть самим собой, я как бы в оцепенении, и не могу ни думать, не писать, ни… на людях быть. Это болезненная черта, знаю. Все ночи я спал с перебоями, вставал разбитый, противен самому себе был. Я замирал… и потому не находил воли тебе писать. Признай же за мной эту неприглядную правду, — я сам томлюсь ею. Олюшка, дайся мне, я тебя, кажется, зацеловал бы всю, всю… бедная моя мученица, выдумщица… — и так мне понятно это твое. Но это же мешает выздороветь! Ну, что мне делать с тобой? Ужас и великая радость — иметь такое огненное воображение. Я тоже его имею. Да, да. _Т_а_к_о_е_ же. Но я старше тебя намного, и держу себя. Оля со мной мучилась. Я почти на все смотрел вывернутыми глазами, как бы — желая? — ожидая всегда «самого худшего»! Вот и ты, глупенькая моя… И это тебе болезненное удовлетворение — найти колющее, жалящее — ив моем, таком к тебе светлом, таком неизмеримом чувстве любви! Я бы много написал тебе, что во мне бьется жарко (к тебе!)… но я не могу в письме… и это только мешало бы тебе окрепнуть. _К_а_к_ сильно я люблю, как я воображаю… как я ласкаю тебя, Олёк. Это — безумие было бы — писать… это можно только шептать, даже глаз боясь… Но это — близко страсти… а я еще и по-иному чувствую тебя… о, как же свято! как чисто, вдохновенно! — тут даже и коснуться тебя мне страшно было бы. Не пойму, почему мое от 14-го, заказное! — ты и 22 не получила! У Светлой Утрени я с тобой был… и с тобой первой поликовался в сердце… и шептал — звал… — где ты, Олюша… дома ли, в больнице ли… — но ты во мне, со мной, твоя душа, твой духовный образ… — со мной. Пришел домой, в одинокую мою квартиру. Один. Это была полоса «налетов»297, и все — по домам. Заутреня началась в 8 вечера — по солнцу — в 6! — кончилась — около 9. В девять — я был дома. Досидел до часу. Читал Евангелие, смотрел на тебя, перецеловал «пасхалики» твои нежные, всю комнату наполнившие гиацинты… и твоего «мотылечка» сколько целовал, последнего. Теперь он висит, усыхающий, под лампадкой, рядом с шишечкой валаамской, — писал тебе. Мечтал: если бы ты была со мной! Я всю тебя опрыскал бы ландышем, сиренью, фиалкой… — и пил бы твое дыхание. Да, пытка это — так чувствовать — и не видеть даже! Не упрекай меня, что будто «мысленно даже не похристосовался». Неправда это. Оля, я очень истомился. С января — да и раньше! — все терзанья, — правда, я виноват… открытка та! — но я же тогда еще послал вдогон — «не придавай значения!» И потом твои «метанья», попытка «определить себя», твоя болезнь… и как же тебя истерзали в клинике! И вот — итог всего — итог логический! — эти твои укоризны… но не смотри вывернутыми глазами, — _м_н_е_ _в_е_р_ь! Самым священным заверяю тебя, моим дорогим, утраченным… — смею ли здесь покривить душой?! — заверяю: ты _в_с_е_ для меня, пой-ми! ты — священна для меня. Наконец, я _у_с_т_а_л_ уверять! Зачем делаешь мне больно?! И каждая слезинка твоя горькая, — мне страдание, каждое тревожное движение сердца твоего — боль мне.