Пиши мне ласково, нежно… — это облегчение моего постылого одиночества, моих глубоких скорбей… верь мне, как самой себе. Что ты насочиняла! «„Любовь“ — в кавычки! — твоя ко мне — _н_е_ мне». Нет, ты должна отделаться от этой дикой мысли. Оля, всем этим недоверием — ты _р_а_н_и_ш_ь_ мое большое чувство, к тебе! Зачем испытываешь меня?! Я опускаю руки, теряюсь. Вчера опять была тревога после 10–15 дней покоя. И мне перебило сон. Я лежал и слышал, как поют моторы, как грохает «защита». И — о тебе думал, — слава Богу, покойно в глухой деревне… «Господи, укрепи Олюночку мою… огради ее, даруй мне ее… хоть бы увидеть только!»
А припадки тоски часто у меня… и это отзывается на «спящей язве». Иногда я ее слышу, и принимаю белладонну. Эти дни были ночью боли. Теперь трудно соблюдать диету, многого нет, а я привык к молоку… теперь же — только пол- или четверть литра! Бывало, я выпивал полтора. Хорошо еще — достаю сухари белые, а хлеб не по мне, должно быть, добавляют ячмень французские пекари, — не переношу. И нет «су нитрат-дэбисмют»[165]. И Серов не может добыть, хоть и в госпитале французском работает — кажется, единственный из русских врачей, без парижского диплома допущенный, «приглашенный» даже в госпиталь Ляонек, с жалованием в… 500 фр. в месяц! Смех? Это составит… 20 гульденов. Скоро ли ты напишешь, что тебе лучше? Прошу, молю. Не будь жестокой, Оля. Твои два последних письма — закрытое — 21298 и открытое — 22 — больно было читать. И — до-садно! Ты все-таки, несмотря на мое разъяснение, не хочешь понять оброненное Серовым словечко «увлекающийся». Это значит — _ж_и_в_о_й, душа все еще в порывах, немертва, молода. Сегодня муж Юли принес мне рыбы и шоколадный порошок — вроде какао. Но сегодня же я получил и полфунта — 240 г — хорошей баранины, сварил суп-лапшу, сыт вполне. Скоро, м. б. лучше будет. Вот, выдали полфунта варенья, фунт цветной капусты — которую я не ем, — нельзя! — фасоли зеленой — тоже не годится. Мечтаю вернуться домой, но без тебя — не поеду. Я должен перевезти и прах Оли, похоронить на родине. Если бы мы очутились в нашем домике, под Алуштой! Я его мало дал в «Солнце Мертвых», — больно очень. Ах, как черные дрозды поют по весне там! «Вон он сидит на пустыре, на старой груше, на маковке, — как уголек! На светлом небе он четко виден. Даже как нос его сияет в заходящем солнце, как у него играет горлышко. Он любит петь один…»299 О, милая… ты положила бы головку мне на плечо… я сердце твое услышал бы… и слезы, слезы… в моих глазах… последнего счастья, обретенного, слезы… в лобик тебя поцеловал бы… — и увидал бы слезы в твоих глазах. Поверила бы мне тогда? Теперь поверь. И не томи себя: Ваня — всецело твой, только тебя и любит, крепко, достойно, нежно, чисто. Живи, оживотворяй себя верой, что наши чувства друг к другу не мимолетны, неслучайны: надо было, чтобы ты _н_а_ш_л_а_ себя, чтобы я нашел в тебе последнюю радость жизни, и силу — достойно завершить свою творческую дорогу. Милая моя птичка, утишь сердечко, и не укоряй меня: вот моя совесть, перед тобой.
То, что ты написала — показывает мне, как мало ты считаешься с моим чувством, как ты не доверяешь мне. Кто же я по-твоему? Лгун, пошляк?.. Не причиняй мне боли, — с меня довольно ее. Целую. Твой Ваня
[На полях: ] Пришли же «Куликово поле» — в красках. И — автопортрет.
Напиши — сколько прошу! — о здоровье! И — Оля! — будь же тихой, неясной. Не томи.
139
О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву
1 мая 1942 г.[166]
Бесценный мой Ванюша, любимый, нежный!
До чего я вся к тебе тянусь душой… Чувствуешь ли ты это? Вчера у меня прямо замирало сердце при думе о тебе, — целый-то день! К вечеру взяла тоска. Что с тобой, василечек мой? Ночь всю ты и о тебе (тебя самого не видала) снилось. В тревоге я вся… Что такое? Господи, м. б. мое дурацкое письмо пришло? Кажется, я его 20-го или 22-го послала? Ты расстроился? Разволновался? Ваня, милый, выругай меня! Я, гадкая, о себе только думаю. Но это «о себе» из любви к тебе! _В_е_р_ь_ же!
Умоляю тебя: прости меня! Мне кажется теперь, что ты меня никогда не простишь! Ванечек, я на коленях перед тобой! Я молюсь на тебя! Я так люблю тебя! Светлый мой! Прости, прости, солнышко мое! Какая я скверная! За что я тебя расстроила. Ну, потерпела бы уж! Пождала бы писем! А я тогда навоображала. Я же Бог знает что _в_и_д_е_л_а. Но как (!) видела! Хоть пиши! Я и хотела уж, т. е. в голове так проносилось!
Прости мое безумие, мой чудный! Ваня, Ванюша мой, прости!! Будь покоен опять, радостен, уверен во всем хорошем! Да, мама умеет спокойствие вселять. А я вот не умею, нет! Я совсем другая! Твое письмо маме чудесно!300 Она мне его дала прочесть. Дивный ты!! Ваня мой милый, роднушенька, душенька ясная моя! Ваня, я м. б. одержимая, но слушай: я все это время, несколько недель как-то «осязательно» чувствую… что м. б. твой Сережа жив. Я не знаю отчего это. Но иногда я просыпаюсь с еще не осознанной радостью, умом не осознанной… сердце сладко жмется… думаю: «что бы такое?», хочу вспомнить, просыпаюсь окончательно и знаю уже, ясно знаю, что это от надежды, что Сережа жив. Я говорю «надежда» — осторожно, но в душе у меня (абсурдно?) прямо будто знание, вера… Прости меня, Ваня, что так об таком святом тебе пишу. Но я до того себя как-то странно чувствую, так сжилась с этим, что не могу не поделиться с тобой. Ну, считай это моей истеричностью… Не знаю. Но неотрывно о твоем Сереже думаю…
Не может этого быть? Ты уверен, что его нет? Господи, как же это ужасно, — вот его однополчанин жив, а его нет!.. М. б. я потому о С. так думаю, что его Дух с нами? Прости, если я тебя растрогала, расшевелила рану. Как я люблю всех вас. Тебя и твоих дорогих! Сегодня мучилась в снах… Сперва мне снилось, что ты непременно хочешь, чтобы я надела какое-то платье. Но все путается: это ты, по чувству моему к тебе, по всему _з_н_а_н_и_ю, но говоришь ты так, как муж сестры Арнольда, русский301.
Его жена развелась (или он с ней, не знаю) с ним, — и вот будто ты говоришь, чтобы я надела платье «первой жены». И я знаю, что это она, В. М.302, — не Ольга Александровна твоя. И думаю, что все это так странно. И дама эта очень полная (я ее знаю), и как же платье я смогу надеть. Но я уступаю просьбам и надеваю. Оно все из серебра (плохо?) и точно влитое, как раз по мне, будто на меня. И очень декольтировано. Я боюсь посмотреть в зеркало, — такая худышка, а с декольте… но вижу, что я совсем не худышка и очень красиво это платье. Но я думаю: «мне не идет серебро, — я бы хотела лучше золотой брокат»[167]. Мне желтый цвет очень к лицу. И я все время тебя чувствую, за спиной, но не вижу. И ты будто тоже большой и полный, как муж Елизаветы. И я хочу тебя увидеть, но не могу и мучаюсь этим очень. И потом все в обществе, в этом серебре… А туфли… вижу худые… И так мне неловко… И я в роскошном ресторане, масса красивых женщин. Я стесняюсь за туфли. И все какой-то около меня юноша, мальчик. Был такой однажды случай — влюбился в меня один мальчик, — похож на него. И я так боюсь, что заговорит о любви. И хочу ему помешать, не говорил чтобы, чтобы понял, что я не хочу! И все уйти, уйти хочу, а он все просит посидеть и вина выпить. Я вижу большой стол и за ним все священники наши, какие-то славяне. Я к ним сажусь, чтобы мальчик отстал. Но он тут же. И мне это мучительно. Священники из Праги… Потом я на улице, жду почтальона. Получаю твои 3 письма. 2 открытки и закрытое. Долго думаю как мне надо расписаться на чужом каком-то языке, целую фразу. Читаю твои письма и не могу ничего понять. И вдруг вижу, что все это рисунки. Девочки и цветы, цветы… И я ничего не понимаю. И вот улавливаю буквы: «Оля, я думаю, что тебя утрачу, это не может быть иначе…» Это так ужасно. И я ничего дальше не могу понять. И все эти писания написаны на крышке конфетной коробки, а не на бумаге. Я, мучаясь, просыпаюсь. И все о тебе думаю. Здоров ли ты? М. б. я опять заболею. Боялась почти, — думала какое грустное твое письмо. Но ничего не было. И еще тоскливей. У меня нет минуты, чтобы я о тебе не думала. Ты, Ваня, знай, что, что бы я ни писала, я всегда твоя — «Оля». Коли злюсь за твое молчание, надумываю страхов, то это только из любви же! Ванечка мой милый, дорогой!.. Так много думаю о тебе! Ах, я ничего не «надумываю», когда боюсь за переписку нашу. Я просто вспоминаю то время, когда мы месяцы ничего не могли узнать друг о друге. И вот чего-то мне представилось, что вдруг да, опять так…