Оттого и кружили теперь над Римом двое, оба больших, оба сильных, и оба обходительных до приторности.

С одной стороны — американец. Он пришёл громко, на весь свет, со своей широкой рукой помощи, с деньгами, с кредитами, с посулом ввести Италию в семью цивилизованных народов Запада, отстроить, обогатить, приподнять. Деньги американец давал настоящие, большие, и в разорённой Европе на них кидались наперегонки. Италия разорена не была, но от денег кто ж откажется, и посул звучал сладко: место среди победителей, доллары, уважение, конец итальянской захудалости.

Только Чиано, битый политик, знал цену этакой щедрости. Даром больших денег не дают: за всякими деньгами тянется поводок, и весь вопрос в том, насколько тот поводок длинен и к чьей ноге привязан другим концом. Италии предлагали не подарок, а сделку, и прежде чем радоваться, Чиано желал понять, чем за неё придётся платить и не окажется ли плата дороже дара.

С другой стороны стоял русский, и стоял молча.

Русский не сулил ничего громкого. Русский вообще, как помнил Чиано, не любил ни громкого, ни лишнего. Но именно с русским у Италии был тот тихий уговор, на котором и держалось всё её нынешнее благополучие, и уговор этот Чиано помнил до последнего слова, потому что сам его и заключал, летав тогда в Москву ночью, тайным рейсом через Стокгольм, с бьющимся сердцем, не зная, вернётся ли.

Русский тогда принял его без пышности, говорил тихо, скупо, глядел так, будто видел собеседника насквозь и заранее знал, чем кончится торг. И торг был короткий. Русскому от Италии нужно было немногое: тихо выйти из войны, не переметнуться на его сторону, но и не лечь под Вашингтон — до будущей мирной конференции, где станут делить и рядить. А за это русский обещал одно: свой голос на том дележе. Голос за то, чтобы всё, что Италия нахватала, за нею и осталось. Мальта, Тунис, Корсика, Ницца, Далмация, Крит — всё. Русскому эти острова и берега были ни к чему, они не стоили ему ни солдата, а пообещать их удержание значило вбить занозу в подбрюшье Запада, стравить Италию с Англией и Францией навеки, привязать Рим к Москве не любовью, а нуждой. Но этой хитрой изнанки Чиано тогда не разглядел; разглядел он одно: за пустяковую цену, за одно лишь тихое сидение, ему обещали удержать всю добычу, — и уехал из Москвы в тайном торжестве, уверенный, что это он обвёл скупого на слова русского вокруг пальца, выторговав целое море за бесценок.

И Чиано взял этот уговор. Взял, потому что иного, что удержало бы добычу, не было. Мир-то большие уже поделили между собой, наскоро и по-хозяйски, да только одно дело поделить, а другое — узаконить: вся Италия с её добычей висела теперь на том ещё не наставшем дне, когда сойдётся общий мирный стол и станет закреплять поделённое подписями да печатями. Голос русского там — вот и всё, на чём стояло итальянское богатство.

Вот с этими двумя женихами Италия и жила нынешней осенью, и Чиано, как ловкая невеста, должен был не продешевить.

Американца он принял в тот же день, ближе к вечеру.

Пришёл не посол, послов в таких делах не присылают, пришёл человек тихий, без чинов и верительных грамот, назвавшийся не то коммерсантом, не то советником по торговым вопросам, из тех, кого посылают, когда хотят сказать многое, а отвечать ни за что. Был он любезен, гладок, хорошо одет, говорил по-французски бегло и вкрадчиво, и Чиано, сам мастер этой игры, сразу оценил в нём достойного партнёра по фехтованию тупыми рапирами. Имени гость не назвал, да Чиано и не спрашивал: за таким, надо полагать, стоял всё тот же Даллес, что вынюхивал итальянские дела ещё в Сан-Ремо, — а подобных узнают не по имени, а по повадке.

— Америка, граф, смотрит на Италию с большой надеждой, — говорил гость, отпивая поднесённое вино и одобрительно щурясь, потому что вино было хорошее, из собственных подвалов Чиано. — Мы видим здесь не побеждённого, а естественного друга. Древняя культура, прекрасный народ, законное место среди наций Запада. Всё, что нужно Италии, — протянуть руку в ответ. А в этой руке, поверьте, будет чем поделиться: кредиты, машины, рынки. Европа отстраивается, и Италия могла бы отстраиваться вместе с нею, среди своих, среди цивилизованных.

— Мы бесконечно тронуты вниманием Америки, — отвечал Чиано с тою же гладкостью, поднимая свой бокал. — Италия всегда чувствовала себя частью западной цивилизации, колыбелью которой, позволю заметить, она отчасти и является. И деньги, вы совершенно правы, вещь не лишняя даже для гордого народа. Мы слушаем вас с живейшим интересом.

Они поговорили ещё, кружа, обмениваясь любезностями, и гость всё вёл к одному: Италии пора определиться, пора глядеть на запад, пора не тянуть с Москвой, от которой, между нами, всё равно ничего, кроме бедности и большевизма, не дождёшься. Чиано кивал, улыбался, соглашался в общем и уходил в частностях, а сам ждал, когда гость коснётся того единственного, что Чиано и было важно. И гость не коснулся. Ни разу, ни словом не помянул он Мальты, Туниса, Корсики, Ниццы — всего того, чем Италия жила и дышала. Говорил о деньгах, о рынках, о цивилизации, а про итальянскую добычу молчал, обходил, будто её и не было.

И вот это молчание сказало Чиано больше всех сладких речей.

— Позвольте один вопрос, по-дружески, — сказал он наконец, отставив бокал, и голос его чуть переменился, стал деловым. — Вот вы зовёте Италию на запад, в семью. Прекрасно. Но за одним столом с нами в этой семье сядут, если не ошибаюсь, и Лондон, и Париж. А у нас с ними, знаете ли, есть небольшой имущественный спор. Мальта. Тунис. Корсика. Ницца. Мелочи, разумеется, но нам они дороги. Скажите прямо, друг мой: если Италия придёт к вам, — за нею это останется? Или Лондону с Парижем всё же вернут их игрушки?

Гость чуть замялся, и этой заминки, короткой, в один вздох, Чиано хватило. Американец заговорил округло, о том, что все спорные вопросы, разумеется, будут рассмотрены справедливо, в духе сотрудничества, что окончательные границы установит конференция, что не следует сейчас загадывать, что Америка, конечно, употребит своё влияние… — и чем округлее он говорил, тем яснее становилось Чиано, что за океаном Италии этих островов не гарантируют. Не могут. Потому что по ту сторону стола сидят обобранные Италией союзники Америки, и Америка своих старых союзников на итальянскую добычу не разменяет.

— Понимаю, — сказал Чиано мягко, не дав гостю договорить, чтобы не унижать его до прямого «нет». — Всё будет рассмотрено справедливо. Разумеется. Благодарю вас, вы были совершенно откровенны.

Гость ушёл, унося вежливое итальянское ничто, а Чиано остался и понял, что решать надо, и решать нынче же, потому что медлить с двумя женихами опасно: заждётся который — обидится.

К Муссолини он пошёл после ужина.

Дуче принял его в громадном своём кабинете, где нарочно всё было устроено так, чтобы входящий чувствовал себя малым: и даль до стола, и карта древней империи на стене, и сам хозяин за столом, крупный, тяжёлый, с выставленным подбородком, привыкший позировать даже перед зятем. Муссолини был в тот вечер в хорошем расположении, потому что быть предметом ухаживания двух величайших держав мира льстило ему несказанно, и он уже видел себя тем, кто, сидя посерёдке, играет гигантами, как играл когда-то, в лучшие годы, всей европейской политикой.

— Ну, граф, — сказал он с широким жестом, — оба ходят вокруг нас, и русский, и американец. Оба! Италия снова в центре мира, как ей и подобает. Мы будем торговаться. Мы возьмём у одного деньги, у другого — почёт, стравим их и снимем пенки. Пусть платят за право дружить с Римом. Как в добрые времена, Галеаццо!

— Стравить их — прекрасная мысль, дуче, — сказал Чиано осторожно, зная, что тщеславие тестя надо не гасить, а поворачивать в нужную сторону. — Но позвольте мне, как всегда, испортить вам удовольствие трезвостью. Торговаться хорошо, когда у обоих женихов товар один. А у наших — разный. И в этом вся суть.

— То есть? — Муссолини свёл брови, не любя, когда его грандиозные картины трогают частностями.