Небо уже стало сине-серым, вдалеке, у пышного ельника, виднелись луковки церкви. Блеснул крест последним алым всполохом, отразил поздний луч, невесть как пробравшийся сквозь толщу ветвей. Ветер тревожно подвывал в них, будто прогоняя припозднившийся люд с улицы. Баба тянула за руку дочку в грязном сарафане, дитё упиралось, но с опаской поглядывало на трепет листьев, уже потемневших в сумраке. Небось наговорили дитю страстей, напугали бедную. Будут теперь ей видеться во тьме избы кикиморы кудровласые, каждый скрип половицы – то постень, бес, что в щёлку пробирается к спящим, идёт на грудь сесть. И спросить его надобно, к чему пришёл – к добру али к худу. Коль ответит, что к худу, так жди беды.

Проплыла мимо Аграфена, девка настырная, хоть и пригожая. Вроде всё при ней – и округлая, и румяная (только подчас казалось Фёдору, что румянцу Аграфена была обязана свёкле, а чернобровости – угольку). Как ни увидишь, так обжигает взглядом, плечами томно поводит. Вот и сейчас Аграфена, хоть и спешила, волосики русые аж ко лбу прилипли, платочек сбился (и чего только в такую позднюю пору забыла на улице?), а взглянула масляно, мазнула вскользь. Улыбнулась игриво, шмыгнула за ворота и захихикала звонко. Блажная какая-то девка.

Знал Фёдор, что много кому Аграфена нравилась. Редко когда он к парням выходил погутарить, да и гутарили всё об одном – о девках и работе. А ему всё не до девок было, тут бы матери помочь, за старшого в семье быть. А про работу и вовсе говорить не хотелось. Но коль и выходил к парням, так часто имя Аграфены мелькало, всё думал – кто ж первый к ней посватается?

Хоть и не владела Аграфена его сердцем, да всё же задумался Фёдор, перед собой, между ушами коня, загляделся. Сам не знамо о чём мыслил. А тут как встрепенулся, будто галка на заборе, глядь – впереди братец Проша стоит у соседских ворот, разговоры ведёт. Да не с Ульяной, с самим Ефимом! То-то мать яриться будет, если узнает! Присмотрелся – в руках у братца леденец-петушок, привозил с ярмарки такие же, ну что ж ему мало всё? Тут уже и от самого Фёдора взбучку получит! Как ни старался Фёдор мальца и так и эдак выгораживать, думал, что поумнеет ещё, что слушаться начнёт… Теперь уж точно, чего не случалось, сам накажет. Лучше он, чем мать. Лучше пусть сам он, Фёдор, потом расстроится, чем её слёзы снова видеть.

Видит парень: Ефим склонился над мальцом, рубаха тёмная, перстни на пальцах сверкают. Глядит на него будто даже ласково, что-то вещает Проше, а тот знай головой качает, поддакивает. Уставился Проша на соседа, что заворожённый, улыбка лёгкая на устах. Сказы небось любимые свои про чуд-юд слушает? С чего это вдруг Ефим, вслед за дочкой, решил мальца соседского развлекать?

Спешился парень, хотел было окликнуть братца, да увидел, как потянул за собой мальца Ефим, цапнул ручищей мословатой розоватые детские пальчики. Скрипнули ворота, скрылись за ними Ефим-ворон и цыплёнок-Прошка.

Поспешил к воротам – вдруг заперто, вдруг уже не достучаться! – дверь хоть и тяжело, но открылась. Пусто на дворе, никого нет. Наймиты, поди, на ночь не остаются в этом доме. Все, как стемнеет, к себе ходят. То ли от суеверий (страшно у сельского колдуна остаться в доме, верят же, что небось потемну ворожит да нечисть привечает), то ли потому, что Ефим сам выгоняет, не терпит чужаков. На кой ему тогда Прошка?

Можно ли к соседу вот так вот, без стука, без оклика? Да, можно, коль там братец родной! От двух бед братца непутевого спасать надо: от материна гнева, тут оплеухой не отделается. И от ворона чёрного. Ох, как бы теперь так сделать, чтоб она не узнала о том, с кем вечерком братец якшался, к кому в гости заходил? Пусть и не верил Фёдор сплетням, что Ефим – колдун, да явно чем-то нехорошим тот промышлял. Дом у него – полная чаша, люди к нему серьёзные приезжали, разодетые. Да только лица прикрывали и шмыгали, как мыши, чтоб не признал никто. Недоброе творит Ефим: пусть не с чёртом, да поди с кем земным и оттого более опасным знается.

Дверь открылась мягко, беззвучно, словно кто помог отворить, рукой невидимой подтолкнул. Тёмен дом Ефима, сплошь тени по углам. Снаружи ещё не столь темно, чтоб было столько теней в дому. Пахло травами, слегка сладковатой гарью, будто кто свечи медового воска жёг. В церкви так по праздникам пахнет, только в церкви тёплый дух, света много, душа радуется. А тут как у могилы стоишь в предзимье, горчит душа.

Ефим с Прошкой сидели у окна, свечка на подоконнике освещала сияющие братцевы глаза. Он смотрел на Ефима, который что-то тихонько, вполголоса, объяснял, увещевал, и пальцы его из длинной восковой свечки делали куколку. Вот и голова у неё странным узелком торчит, и ручки-ножки появились. Показывает Ефим куколку Прошке, а тот пальцем тычет, вопрос какой-то задаёт…

Прошка первым брата заметил, встрепенулся. Да без опаски, будто с другом дорогим, товарищем по играм на лавке у ворот сидит, игрушки перебирает. А не у того в дому на лавке, к кому мать молила ни на версту не подходить, уши до красноты драла! Завопил братец голоском тонким, радостным:

– Глянь, Федя, какую куклу дал мне дядь Ефим! Смотри, ладная какая!

Подбежал к Фёдору, вложил в руку загогулину восковую, а та холодна, как ледышка. Не может воск таким ледяным быть, он же тёплый, податливый. Тяжёл подарочек, прям не кусок воска свечного, а пуд металла в руке держишь. Тянет он вниз, к земле. Хотел было отдать Проше подношение Ефимово обратно, да тут же пронеслась мысль: «Нельзя такое мальцу давать… Опасная это вещица». А потом и вторая пришла: «А захочешь отдать, так и не отдашь…»

Пристально посмотрел на него Ефим, усмехнулся, потёр довольно подбородок. Будто увидел что радостное да приятное.

– А ты беги, малец, мамка заждалась уже тебя.

Мягко подтолкнул Прошку, пламя свечи колыхнулось, тени зазмеились. Прошка, спохватившись, выбежал из горенки, хлопнул дверью. Как пробегал мимо старшого брата, исказилось его личико, будто от страха или боли. Правильно-правильно, беги, братко, поторапливайся… Глядишь, придумаешь что по пути, скажешь, заигрался, заблукал где впотьмах. Будет мать ругаться, может, снова ухо надерёт, да то не впервой, привычный ты, и не такое бывало. Всё лучше, нежели узнает, где ты был, с кем да что делал…

Мысли неповоротливо ползли в голове Фёдора, копошились, подобно сонным рыбам на дне реки под толщей льда. Холодно-то как. Солнце хоть село, да не может летним вечером быть стыло, как в январе трескучем. А холод тот от куклы восковой идёт, по руке вверх пробирается, спину ледяным покрывалом окутывает. И не откинуть её, не выронить из руки – крепко держат пальцы супротив воли, а холод пробирает до костей, туманит разум. Вот так и замерзают в сугробах путники – сладко окутывает студёным полотном тело, обещает сон вечный, нерушимый. Вот так и отдохнёшь от мирских напастей, укроешься снежным одеялом от боли, тоски и страданий. Не будет обездоленности – чистая белая постель станет и домом твоим, и убежищем.

Угасал всё стремительнее отблеск свечи, марево из золотого стало багряным. И в том кровавом свете увидел Фёдор, как двинулся Ефим к двери, шагнул через порог. И потянуло Фёдора за ним, поволокло. И дальше, дальше – из дома, по улице. Будто барашек на верёвке шёл Фёдор, шаг в шаг, за Ефимом, сжимая в руке восковую куколку. Как деревянное, скованное тело неповоротливо переставляло ноги, не чуя их под собой. Даже и не пробовал парень артачиться, упираться – тянуло его вперёд, во тьму, знай только двигайся, не свались.

Пошли по улице, огоньки в избах мерцали. Жгли люди лучины, вечеряли, молитвы на красный угол читали. Кто-то из сельских ещё и не дошёл до избы своей. Вот ковылял по улице дед с овечкой на поводу: сбежала от отары, поди, насилу нашёл. Хорошо ещё, что волку в зубы не попала. Вот девка с парнем в обнимку у забора стоят, милуются. Кажется им, что не видно их, боярышней накрыло, ветки стали полюбовникам покрывалом. Баба мужа подпитого ведёт, ругается на чём свет стоит. Завтра в поле надо идти с утра раннего, ещё до восхода солнца. А он еле на ногах стоит, окаянный. Вот только никто из них даже глазом не повёл, как пошли Ефим с Фёдором по улице, совсем что и не было их там. Ведь коль увидели бы, так разнесли небось сплетни, то-то надолго бы хватило запала их имена трепать! Имя Ефима то небось вслух не называли, все его колдуном кликали всегда, да и ясно было, что за колдун. А вот про Фёдора чего бы только не надумали. Да только будто невидимы они были, шли себе мимо. Никто не косился, не шептался.