— А вы что думаете? — спросил я.

Дэвис помолчал, перестраиваясь в левый ряд мимо снегоуборщика.

— Я думаю, старик нашел что-то настоящее, — сказал он. — Минц зануда, каких поискать, но он двадцать лет в налоговой ловил жуликов на цифрах. Если он говорит, что счет неправильный, значит так и есть. Только вот что с этим делать, никто из нас не знает. Цифры в порядке. Сделки настоящие и деньги тоже. А как свести все это вместе непонятно.

Впереди, сквозь снег, поднимались огни делового центра, Петля, Луп, как называют ядро Чикаго по кольцу надземки, что его охватывает. Темные громады небоскребов, освещенные окна, красные огни на крышах.

Дэвис свернул с экспрессвэй в город, и мы поехали по улицам, зажатым между высокими зданиями, мимо витрин с рождественскими гирляндами и фигурками Санта-Клауса, мимо армий спасения с колокольчиками у красных котелков на углах.

— Завезу вас в гостиницу, — сказал Дэвис. — «Палмер Хаус», Бюро там держит бронь. Утром заеду в полвосьмого.

Я заселился в номер, сразу заснул и утром, позавтракав, сел к Дэвису в машину.

Товарная биржа стояла на Джексон-бульваре, массивное здание тридцатого года, из тех, что строили в эпоху, когда верили в незыблемость денег. Сорок с лишним этажей известняка и гранита, ступенчатая башня в стиле ар-деко, а на самой вершине, над городом, алюминиевая статуя Цереры, римской богини зерна, без лица, потому что архитектор рассудил, что так высоко лица все равно никто не разглядит.

Внутри вестибюль поражал размахом. Мрамор от пола до потолка, высота в три этажа, бронзовые светильники, гулкое эхо шагов. Пахло так, как пахнет в местах, где ворочают большими бумагами, старой бумагой, табаком, сигарным дымом, въевшимся в камень за сорок лет. Люди в темных пальто текли через вестибюль к лифтам сплошным потоком, и все спешили.

Лифты «Отис» с латунными дверями, надраенными до блеска, вознесли нас вверх с мягким гулом. Лифтер в форменной куртке называл этажи.

Мы поднялись к административным помещениям биржи, прошли коридором с матовыми стеклянными дверями и табличками золотом, и Дэвис постучал в одну из них.

Гарольд Минц оказался ровно таким, каким я его представил по описанию. Сухой, под шестьдесят, в сером костюме, застегнутом на все пуговицы, в очках без оправы, с прямой спиной и тонкими губами человека, который двадцать лет читал чужие гроссбухи и разучился улыбаться.

Кабинет под стать хозяину. Голые стены, металлический стол, шкаф с папками, ни одной личной вещи, кроме фотографии в рамке, повернутой к стене.

— Специальный агент Митчелл. — Он пожал мне руку коротко, сухой ладонью. — Мне сказали, у вас математическое образование.

— Есть немного.

— Слава богу. — Он повернулся к длинному столу у окна. — Тогда вы первый человек за неделю, с кем я смогу говорить на одном языке.

На столе лежали распечатки, рулонная бумага «Бэрроуз», та широкая бумага с зеленоватыми полосами и перфорацией по краям, на которой печатают бухгалтерские машины. Минц размотал рулоны и прижал концы стеклянными пресс-папье. Семь полос, семь счетов.

— Я нашел семь подозрительных счетов к этому моменту, — сказал он. — Начал с того одного, где порог превышает девяносто один процент, потянул за доверенности и связи и вышел еще на шесть. Все на разные подставные имена, все в трех брокерских домах на Ла-Салль. Но узор один и тот же. — Он провел рукой над бумагой. — Смотрите сами. Даты, время открытия позиции, инструменты, направление, сумма, время закрытия и результат. Все сделки реальные, проведены через биржу, чистые с точки зрения процедуры. Комар носа не подточит. И при этом они выигрывают почти всегда. Я за двадцать лет в налоговой не видел ничего подобного.

Я склонился над распечатками и стал молча читать. Минц это оценил, он стоял рядом и не мешал, как я Чену в лаборатории, как все настоящие специалисты, которые понимают, что человеку надо дать время ознакомиться с материалами.

Я читал строку за строкой. Соя, кукуруза, мазут, снова соя. Позиция открыта, через минуту-другую закрыта, получена прибыль.

И так каждый раз. Изредка убыток, мелкий, будто для отвода глаз. Суммы скромные, по восемьсот, по тысяче двести, по две с половиной долларов, ничего, что бросилось бы в глаза проверяющему по отдельности.

Но в массе, в колонке результатов, шла почти сплошная череда плюсов, и от этой череды веяло чем-то неживым. Человек так не выигрывает. Он ошибается, сомневается, жадничает и теряет деньги. Здесь не ошибался никто.

Я смотрел не на суммы. Деньги это следствие. Я смотрел на время.

Время открытия каждой позиции и время, когда рынок двигался по этому инструменту. И чем дольше я смотрел, тем отчетливее проступал ритм, один и тот же, на всех семи полосах, на всех двух с лишним сотнях сделок.

Неслучайный ритм. Механический.

— Дайте карандаш, — сказал я. — И линейку, если есть.

Минц молча подал остро отточенный карандаш и металлическую линейку из ящика стола. Я приложил линейку к распечатке и провел три вертикальные черты вниз через всю полосу, отсекая три столбца: время открытия позиции, время появления новой котировки на табло и результат.

— Смотрите, — сказал я. — Вот время, когда он открывает сделку. А вот время, когда рынок по этому контракту двинулся, когда новая цена пришла на табло. — Я повел карандашом сверху вниз, от строки к строке. — Везде один интервал. Он открывает позицию за двадцать-тридцать секунд до того, как цена меняется на табло. Не за минуту. Не за пять минут. Не наобум в течение дня. Каждый раз в одном и том же узком окне перед самым движением. Двадцать — тридцать секунд. И ни разу не раньше.

Минц наклонился, поправил очки, прошелся взглядом по моим чертам, строка за строкой. Я видел, как до него доходит, он бледнел и хмурился одновременно.

— Если бы этот гений предсказывал рынок, — сказал я, — разброс был бы хаотичный. Угадал бы за минуту, за две, иногда вообще наугад. Но тут нет разброса. Тут постоянная величина. Он не предсказывает. Он уже знает котировку, за двадцать-тридцать секунд до того, как ее увидит весь остальной зал. Каждый раз ровно на это время раньше всех.

В кабинете стало тихо. За окном гудел ветер с озера, далеко внизу шумел утренний город.

— Откуда, — проговорил Минц, не отрывая глаз от черт на бумаге, — откуда человек может взять такую задержку? Откуда он узнает цену раньше биржи?

Я выпрямился и положил карандаш на распечатку.

— Этого, — сказал я, — я пока не знаю.

Минц посмотрел на меня поверх очков.

— Но вы сможете узнать?

— Для этого я здесь. — Я снова глянул на семь полос, на ровный, механический, нечеловеческий ритм в колонке времени. — Двадцать пять секунд это не везение и не чутье. Это техника. Где-то в цепочке между ценой и этим залом есть дырка ровно в двадцать пять секунд шириной, и кто-то в нее залез. Мне надо понять, как устроена эта цепочка. С самого начала, от того места, где рождается цена, до того, когда вспыхивает на табло, которое видит весь зал.

Я повернулся к Дэвису, молча стоявшему у двери.

— Мне надо в торговый зал, — сказал я. — Хочу своими глазами увидеть, как там появляются котировки.

Дэвис договорился с маклером по фамилии Финнер, и тот провел нас в зал.

Я ожидал чего угодно, но не этого. Зал биржи исполинское помещение с потолком футов в тридцать, и в нем стоял непрерывный рев, какого я не слышал нигде.

Сотни людей в ярких пиджаках, красных, зеленых, желтых и синих, каждый цвет означал свою фирму, толпились в восьмиугольных ступенчатых ямах посреди зала, кричали, вскидывали руки, тыкали пальцами, отгибали и сжимали кулаки в каком-то яростном немом языке жестов поверх крика.

Финнер потом объяснил, что ладонь к себе значит покупаю, а от себя — продаю, пальцы показывают цену и количество. Под ногами по щиколотку лежали скомканные бумажки, обрывки ордеров, и к концу дня, сказал Финнер, их сгребают лопатами.

Вдоль стен тянулись гигантские табло «Сандстранд», черные панели, по которым бежали ряды цифр, белым по черному, котировки на сою, кукурузу, пшеницу и мазут. Цифры щелкали, сменяясь, целыми строками, и весь зал, все эти сотни орущих людей, не сводили с табло глаз.