Он сразу посерьезнел. Умный человек, понимает быстро. Мы отошли за угол фанзы, к сложенным в штабель дровам. Ветер гонял там сухой снег, и никого не было.

— Слушаю, — сказал он.

— Сначала неприятное. Ваше имя генералу назвал я. Не спросив вас. Свинство, понимаю. Вас сорвали с батареи, везли через полфронта, и вы даже не знали зачем. Извините. По-другому не выходило: спрашивать было некогда и не через кого.

— Так. — Он нахмурился, посмотрел на меня внимательнее. — А зачем вы назвали генералу мое имя?

Я рассказал. Коротко, вполголоса, поглядывая по сторонам. Про Инкоу и про портовые склады, набитые всем, чем японец собирается воевать эту зиму и дальше. Про конный рейд, который готовится. Про то, что брать склады в лоб значит положить у пакгаузов сотни людей под пулеметы. И про двух немецких докторов, которые приедут в Инкоу раньше конницы и сделают так, что штурмовать станет почти нечего.

Воздвиженский слушал молча. Только очки поблескивали.

— Вторым доктором предлагают быть вам, — закончил я. — Взрывная часть целиком на вас. Расчет зарядов, укладка, взрыватели и прочее. Я в этом ремесле рядом с вами мальчишка. Отказаться можно, неволить никто не станет. Но сказать вам все я был обязан здесь, а не в штабе. При генерале отказываться труднее.

Он молчал с минуту. Смотрел на меня, вокруг, на дрова и что-то прикидывал. Я не торопил. Такое с ходу не решают. Откажется, пойму. Тогда буду думать заново, хотя что придумать, честно говоря, не знаю вообще.

— Знаете, что меня смущает? — сказал он наконец. — Не взрывчатка. И даже не то, что за такие дела вешают, хотя об этом вы деликатно умолчали. Немецкий меня смущает. Читаю я свободно, а разговорной практики давно нет. Начну запинаться на первой же заставе, и конец обоим.

— Не начнете. Я ваш немецкий слышал.

— Когда это?

— В отряде. Шел как-то вечером мимо вашей землянки, а вы читали вслух. По-немецки, страницу за страницей, с выражением. Что-то артиллерийское, сплошные углы и заряды. Выговор чистый. Я даже постоял немного, послушал.

Воздвиженский смутился. Кажется, покраснел, хотя на морозе не разберешь.

— Вот ведь. Слышали, значит. — Он потер переносицу под очками. — Это я нарочно вслух. Язык без разговора умирает, а говорить там не с кем. Я и проговаривал, чтобы не забыть. Со стороны, наверное, выглядело глупо.

— Выглядело умно. И, как видите, пригодилось.

Он вздохнул. Снял очки, подышал на стекла, надел обратно. Этот жест я за ним знал. Так он собирался с мыслями перед решением.

— Ладно, — сказал он. — Согласен. Дело нужное, а от нужного дела я еще не бегал. И потом, любопытно. Когда еще артиллеристу выпадет повоевать без пушки.

— Спасибо, Аркадий Игнатьевич.

— Одно жаль. — Он оглянулся в ту сторону, откуда приехал, будто мог отсюда увидеть свою артиллерию. — Полубатарею бросил на фейерверкера. Малый он толковый, но все же. Как они там без меня.

— Постреляют. Лихарев сделает так, что батарея не встанет.

— Лихарев обещал. — Воздвиженский хмыкнул. — Провожал он меня, знаете, как покойника. Сначала доктора у него забрали, теперь артиллериста. Он при мне сказал писарю: если из отряда затребуют еще и кухню, он лично поедет жаловаться Куропаткину.

— И вообще, погодите благодарить, еще неизвестно, чем кончится. — Он спохватился и кивнул на ящик у своих ног. — Чуть не забыл, голова садовая. Это вам, от Ростовцева. Шесть банок вашей мази. Он мне полчаса объяснял, как везти. Чтоб не в тепле и не на холоде. Днем я держал их в ногах, а на ночевках заносил в фанзу и ставил подальше от печки. Вез, как снаряды с дистанционной трубкой, честное слово. Целы?

Я присел, снял веревку и откинул крышку. Банки стояли в тряпках, все шесть, стекло целое. Одну я открыл и посмотрел на просвет. Мазь не расслоилась и не промерзла, цвет прежний. Молодец Ростовцев. И этот молодец, что довез.

— Целы. И вы очень вовремя. Даже не представляете, до какой степени.

— А что такое?

— Стрижак ранен.

Воздвиженский переменился в лице.

— Матвей Кузьмич? Как? Тяжело?

— Хунхузы обстреляли, с неделю назад. Пуля в плечо, это как раз ерунда, борозда по мягким тканям. Хуже другое. Коня под ним убили, он завалился и придавил ему ногу. Матвей часа три пролежал под тушей на морозе, пока нашли. Дивизионные хотели ногу пилить, я не дал. Пока отстоял. Но нога под вопросом до сих пор, и сегодня она мне не нравится. Идемте, сами его увидите. Он вам обрадуется.

Ящик с банками я забрал под мышку. Такое добро я теперь никому не доверю.

Внутри лекарни было натоплено, чадила лампа, пахло карболкой. Раненые лежали на канах вдоль стен, человек десять. Стрижака держали в дальнем углу, за пологом из палаточного полотна, на правах тяжелого и к тому же офицера.

Он услышал шаги и повернул голову.

— Доктор. Опять щупать пришел, мучитель… — Тут он разглядел второго и осекся. — Аркадий Игнатьич! Ты какими судьбами?

— Здравствуй, Матвей Кузьмич. — Воздвиженский подошел к нарам и осторожно пожал ему здоровую руку. — Вот, проездом. А ты, гляжу, устроился. Лежишь, тепло, кормят.

— Устроился, как же. — Стрижак завозился и приподнялся на локте. — Доктор меня загноил заживо и держит, как арестанта. Шагу ступить не дает, даже здоровой ногой. А ты здесь по какому делу? Батарею твою сюда перевели, что ли?

— Да нет, батарея на месте. Я сам приехал.

— Жаль. Я уж думал, опять что-нибудь топить будем, как ту лодку. Хорошее было дело, душевное.

— Ты сначала ходить заново научись, вояка, — сказал я.

— Стало быть, сам по себе. Через полфронта. Зимой. Просто так. — Стрижак перевел глаза с него на меня и обратно. — Ну молчите, молчите, конспираторы. У доктора на роже все написано, только прочесть нельзя. Опять чего-то затеяли, а меня, значит, побоку. Лежи, Матвей, скучай.

— Лежи, — согласился я. — Дай ногу посмотрю.

Я отвернул одеяло и стал снимать повязку. Бинт лежал свободно, как я и велел, никто тут его не перетягивал, спасибо и на том. Под марлей открылись обе раны, длинные, во всю голень.

И то, что я увидел, мне не понравилось еще больше, чем утром.

По краю дальней раны шла краснота. Утром была полоска в палец, к вечеру она расползлась шире и погорячела. Края припухли, налились. Отделяемое стало гуще и помутнело. До гноя дело пока не дошло, но все шло именно туда. Ткань, три часа пролежавшая без крови, сопротивляется плохо, для микробов это готовый обед.

Я тронул кожу выше раны. Горячая. Пульс за лодыжкой бился, стопа оставалась теплой и живой, с кровотоком все держалось. Значит, воевать предстояло не с омертвением, а с заразой. Что ж, теперь мне есть чем.

В листок, который вел Березин, я тоже заглянул. Записи аккуратные, час за часом, старик в этом отношении золото. Утром тридцать семь и четыре. К вечеру тридцать восемь. Само по себе не страшно, после такой травмы жар положен. Но вместе с краснотой и мутным отделяемым картина складывалась понятная. Зараза окапывалась в ране и ждала подкреплений.

Плечо я тоже глянул, раз уж взялся. Борозда стояла чистая, края розовые, сухие, кое-где уже схватились. Через пару дней можно свести швами. Хоть тут без сюрпризов.

— Ну чего ты там сопишь? — спросил Стрижак сверху. — Плохо, что ли?

— Началось воспаление. Небольшое, но мне и такое не нравится. Лежи, сейчас лечить буду.

Ящик я поставил на табурет, открыл банку. Мазь легла на марлю толстым слоем, я распределил ее шпателем и уложил марлю на обе раны. Сверху сухая повязка, опять свободная, чтоб палец проходил.

За спиной у меня кашлянули. Березин. Подошел неслышно и стоял, наблюдая за моими манипуляциями. Рядом его молодой помощник.

— Позвольте полюбопытствовать, коллега. Что это вы ему кладете?

— Мазь моего состава. Противогнилостная. Я лечил ею раненых в своем отряде, а до этого в Петербурге, и результат был. Сейчас о ней пишутся научные статьи, проходят экспериментальные исследования. Теперь так. Меня в ближайшие дни, скорее всего, отсюда отошлют, надолго ли, не знаю. А перевязки должны продолжаться без меня. Раз в день, мазь на марлю, марлю в рану, свободно, как я сейчас. Банки хранить в сенях, не у печки и не на морозе. Здесь шесть банок, хватит надолго.