— Нарочно. А что такого? Люди добрые. Месяц вас кормили — неужто куском хлеба не встретят?
Из колонны заскулили. Худой мужичонка с косым плечом протолкался вперёд и повалился на колени:
— Кормчий!.. Яви милость, не могу я той дорогой! Мне мимо Рябинова хутора никак! Я там… меня там…
— Знают тебя там.
Он закивал часто, с надеждой.
— Лучше здесь режь! Христом-богом! Лучше сразу!..
— Нельзя дорогой — плыви.
Рот у него так и остался открытым. Я повернулся и пошёл к мосткам. За спиной стояла тишина, только река плескалась да чайка орала над мелью.
Колонна тронулась. Осмол шагал первым и уже за воротами начал припадать на левую ногу — отвык десятник от земли, всё по палубам ходил. За ним тянулись остальные. Полсотни белых рубах растянулись по берегу, как гуси по осени. Никто не оглядывался.
Струг Сыча обогнал их на первой версте. Команда его на вёслах глядела на бредущую колонну молча — ни словом никто не задел, ни смешком.
— Кормчий. — Бес встал рядом. — Заставу палить?
— Пали. Всё, кроме колодца. Бабам скажи: пусть берут что унесут — и вслед идут или куда хотят сами, никто не тронет. Котёл пусть прихватят. Догонят своих — хоть накормят.
Бес ушёл, и скоро за тыном занялось. Белый дым лениво пополз, а потом рванул по сухой дранке, и пошло гулять. Землянки, навесы, изба с пустым коробом под лавкой. Вышка занялась последней и горела факелом.
Прапор Глеба я снял с помоста ещё до огня. Разворачивать не стал — свёрнутым кинул в костёр у ворот.
Первая застава.
Я стоял на мостках. Дымный столб рос над рекой. На следующей заставе его заметят к вечеру. Начнут гадать или челн слать.
Гадайте. Мы не торопимся.
— Волк! Грузимся! Отходим до темна!
Глава 10
Староста рыбацой деревни
К вечеру Овсей понял, что рыбы не будет.
Он сидел на мостках и перебирал одолженную у соседей снасть. Худая была снасть, чиненая-перечиненая, ячея разъехалась, и всякая путная рыба сквозь неё уходила, посмеиваясь. Свои-то невода были справные. Были — одно слово. Два невода, отцом ещё плетённые, — оба забрали заставные за недоимку. А недоимку они же и выдумали. Сказали с невода теперь подать плати, с лодки подать, с копчёной рыбы, коли продавать везёшь, — тоже подать. Плати, староста, ты за деревню в ответе.
В ответе. Это они верно сказали, черти.
За спиной, на берегу, возился его внук Нечайка. Строил из щепок кораблик, седьмой за день, и пускал с мостков в тихую воду. Шесть потонули. Этот пока держался.
— Деда, а чего дым был? — спросил Нечайка, не оборачиваясь. — Утром который. Иван говорит — лес горел.
— Может, и лес.
— А Митяй говорит, в той стороне лесу нет. В той стороне застава.
Овсей промолчал. Про дым нынче гадала вся деревня. Прямой, толстый столб дыма стоял с утра, аккурат там, где сидел на реке Осмол со своими. Горело крепко, долго. Хорошо горело. И от того, как хорошо оно горело, Овсею было не радостно, а тошно. Что бы там ни сгорело — спросят за это с реки. С деревень спросят. Осмол, если жив, втрое драть станет, на погорелое. А если не жив…
Если не жив — придут те, кто его пожёг. А кто жжёт заставы, тот деревню и подавно не пожалеет.
— Деда. — Голос у Нечайки стал тонкий. — Деда, глянь.
Овсей поднял голову.
Из-за мыса выходили корабли.
Первым шло судно, каких он не видал на реке. Оно было широкое, приземистое, с помостом на корме, а на носу и рядом с помостом что-то громоздилось, укрытое рогожей. За ним — стройная лодья трёхмачтовая, и следом струг. На всех трёх — чёрные флаги.
Точно не купцы. Купец под чёрным не ходит. И не князевы — у князевых прапор другой.
Снасть выпала у Овсея из рук в воду, а он и не заметил.
Шли они ровно, ходко, наискось через плёс — и не мимо шли. К деревне заворачивали. К мосткам.
За спиной хлопнула дверь, затем другая. Кто-то из баб увидал — и пошла по дворам торопливая суета. Детей загоняли в избы, сами за детьми, мужики за дреколье. Деревня готовилась за мгновение, как готовилась всякий раз, когда с воды шла беда. Овсей слышал это всё спиной и не оборачивался. Смотрел на корабли.
— Нечайка. Беги домой.
Малец не двинулся.
— Кому сказано. Бегом.
— А ты?
— А мне нельзя. Я староста.
Оно так и было. Мостки — его место. Кто б ни пришёл с воды — встречать ему: кланяться, отвечать, выторговывать. За то и кормит деревня. Ноги у Овсея были ватные, и в груди сосало, а стоял он ровно — научился за месяц. Перед Осмолом тоже ровно стоял.
Только Осмол — тот орал ещё с воды: чего встал, смерд, подать готовь! А эти молчали.
Головное судно довернуло — ни разу не рыскнув, — и пошло к мосткам самым малым ходом. Борт рос. На борту стояли люди в чёрном, и железо на них сидело справно, не по-разбойничьи. И никто не орал. Никто не гоготал, не тыкал пальцем, не приценивался к деревне глазами. Они смотрели — и молчали.
От молчания было хуже, чем от крика. Крик Овсей знал, к крику присловья были готовы. А тут стой и гадай, с чем пришли.
Он оглянулся — Нечайка не ушёл. Спрятался за деда, вцепился в рубаху обеими руками и глядел из-за спины на чёрный флаг. Гнать было поздно.
— Молчи и не высовывайся, — сказал Овсей тихо.
Судно коснулось мостков. С борта слетела чалка, обвила столб. Сходни легли.
Овсей снял шапку и приготовился кланяться.
Первым сошёл молодой.
Шёл он не спеша, и оттого, как он шёл, у Овсея похолодело под ложечкой. Так выходят на своё крыльцо. Каждый шаг его был хозяйский, будто и мостки эти, и берег, и деревня за берегом уже его, и спорить о том поздно.
Молодой был без шелома и без шапки. Стриженый — да чудно стриженый: виски голые, а сверху волос собран, как Овсей отродясь не видал ни у гриди, ни у ватажных. Чёрный плащ, под плащом ладный кожаный доспех. Ни золота, ни серебра, ни красного сукна — а гляделся он богаче Осмола со всей его чешуёй.
А потом Овсей встретил его глаза и опустил свои.
Глаза были холодные, как вода подо льдом в феврале. Не злые, нет. Злые Овсей видал, к злым притерпелся. Эти глядели спокойно, внимательно, и пробирали до дна. Было в них что-то такое, отчего хотелось снять шапку и не дышать. Князь, подумал Овсей без всякой мысли. Хоть и молод, хоть и без прапора — а князь. Такие глаза у тех, кто привык, что делается по его слову.
За ним сошли двое в чёрных плащах — эти стали по-хозяйски: один у чалки, другой у сходней. Больше никто не сходил. С бортов глядели, но не лезли, и в этом порядке было что-то нездешнее. Заставные вон гурьбой валили, наперегонки, кто первей до чужого добра.
Овсей согнулся в поклоне.
— Хлеб-соль, гости дорогие… — заученно начал он. — Деревня наша малая, бедная, рыбка одна у нас…
— Погоди, отец. Разогнись.
Овсей разогнулся и не понял. Молодой глядел на него без насмешки, без прищура, каким глядят перед грабежом. Просто глядел, как на человека.
И тут из-за спины высунулась белобрысая голова.
— Дядька. А ты кто?
У Овсея оборвалось нутро. Он сгрёб Нечайку за плечо, задвинул обратно за спину, а сам уже кланялся и частил:
— Не серчай, мил человек, дитё неразумное, мать померла, я один рощу…
— Да погоди ты, отец. — Молодой присел на корточки и заглянул за его спину. — Кормчий я.
Нечайка высунулся наполовину.
— Чего?
— Ну, главный на лодке. Видал, какая лодка?
— Видал. — Нечайка вылез уже весь. — А чего у тебя флаг чёрный? У князя другой цвет, и вроде птица есть.
— То у князя, а мы сами по себе, нам птица без надобности. — Кормчий поднялся. — Рыбак?
— Рыбак! У меня свой перемёт есть! На два крюка!
— Ну, стало быть, с тобой и будем дело иметь. — Он обернулся к судну и махнул рукой: — Давай!
По сходням понесли невода. Овсей смотрел, как их складывают на мостки — вязку за вязкой, восемь штук, — и не верил глазам. Второй сверху лежал отцов невод. Он бы его из тысячи узнал по кромке, по узлу особому, каким отец ячею вязал и его учил. И второй отцов — вон он, четвёртый.