О, много было мыслей, и возгласов, и чувств. И такая боль потери, такая обида за живую мою душу, такая горечь, что — не будь стихи! — я бы бросилась к первому встречному: забыться, загасить, залить.

О, мне этого хотелось: откровенной и явной стены тела, о которую не разбиваешься, потому что ведь знаешь — стена! Явной стены, сплошного веселья, настоящей игры (о, как я на нее неспособна!) чтобы и помину не было о душе, — зачем душа, когда ее так топчут?! И не Вам месть — себе: за все ошибки, за все перелеты, за эти распахнутые руки, всегда хватающие воздух.

Друг, я не маленькая девочка (хотя — в чем-то никогда не вырасту), жгла, обжигалась, горела, страдала — все было! — но ТАК разбиваться, как я разбилась о Вас, всем размахом доверия — о стену! — никогда. Я оборвалась с Вас, как с горы.

Последние дни я уже чувствовала к Вам шутливое презрение, я знала, что Вы и на это письмо мне не ответите.

_____

Я получила Ваше письмо. Я глядела на буквы конверта. Я ничего не чувствовала. (Я не из плачущих, слез не было ни разу, не было и сейчас.) Я еще не раскрыла письма. Внутри было — огромное сияние. Я бы могла заснуть с Вашим письмом на груди. Этот час был то, к чему рвалась: в сутках 24 ч., а дней всех 32-24x32 = <…> {204} = 768 часов, о, я не преувеличиваю, Вы еще меня мало знаете: знайте! Это письмо было предельным осуществлением моей тоски, я душу свою держала в руках. — Вот. —

_____

Думаю о бывшем. Дитя мое, это был искус. Одновременная пропажа двух писем: два вопроса без ответа. В этом что-то роковое. (Принято: «роковая случайность», но может и быть: случайный рок, рок, случайно зашедший в наши 20-го века — двери!). Жизнь искушала — и я поддалась. Вы, мое кровное, родное, обожаемое дитя, моя радость, мое умиление, сделались игроком, почти что приказчиком, я вырвала Вас из себя, я почувствовала омерзение к себе и неохоту жить. Я была на самом краю (вчера!) другого человека: просто — губ. Целый тревожный вечер вместе. Тревога шла от меня, ударялась в него, он что-то читал, я наклонилась, сердце о́бмерло́: волосы почти у губ. Подними он на 1/100 миллиметра голову — я бы просто не успела. Провожала его на вокзал, стояли под луной, его холодная как лед рука в моей, слова прощания уже кончились, руки не расходились, и я: «Если бы»… и как-то задохнувшись: «Если бы…» (…сейчас не была такая большая луна…) и, тихонько высвободив руку: «Доброй ночи!»

Изменяем мы себе, a не другим, но если другой в этот час — ты, мы все-таки изменяем другому. Кем Вы были в этот час? Моей БОЛЬЮ, губы того — только желание убить боль.

Это было вчера, в 12-том часу ночи. Уходил последний поезд.

_____

Думай обо мне что́ хочешь, мальчик, твоя голова у меня на груди, держу тебя близко и нежно. Перечти эти строки вечером, у последнего окна (света), потом отойди в глубь памяти, сядь, закрой глаза. Легкий стук: «Я. Можно?» Не открывай глаз, ты меня все равно узнаешь! Только подвинься немножко, — если это даже стул, места хватит: мне его так мало нужно! Большой ты или маленький, для меня ты — все мальчик! — беру тебя на колени, нет, та́к ты выше меня и тогда моя голова на твоей груди, а я хочу тебя — к себе. — Так или иначе, ты́ у меня на груди — суровой! — только не к тебе, потому что ты мое дитя — через боль. И вот я тебе рассказываю: рукой по волосам и вдоль щеки, и никакой обиды нет, и ничего на свете нет, и если ты немножко глубже прислушаешься, ты услышишь то́, что я так тщетно тщусь передать тебе в стихах и в письмах — мое сердце.

_____

У меня есть записи всего этого месяца. «Бюллетень болезни». Пришлю Вам их после Вашего следующего письма.

Убедите меня в необходимости для Вас моих писем — некая трещина доверия, ничего не поделаешь.

1-го переезжаю в Прагу, адр<ес> мой: Praha, Kašiře, Švedska ul<ice> 1373 — мне — недели 2–3 Вы можете писать мне все, что — и как часто — захочется, потом извещу. Первое письмо прошу заказным, меня еще там не знают, и может пропасть, а я больше — не могу!

Оказия, не заставшая Вас, была просто деньги в письме (передававший не знал), я боялась Вашей революции и хотела, чтобы у Вас была возможность выехать. Сейчас, ввиду переезда, их у меня уже нет, но как только войду в колею, непременно вышлю — если Вам нужны, о чем убедительно прошу сообщить. Кроны здесь — ничто, в Б<ерлине> — они много, и я неспособна на только-лирическую дружбу. Просто — Вы мой, и Ваши заботы — мои.

А вот Вам «земная примета»: лица: мое и Алино, скорее очерки, чем лица. Сережу отрезала, потому что плохо вышел, у него прекрасное лицо [1310].

_____

Дружочек, в следующем письме, если найдете это нужным, напишите мне, что Вы думали о моем молчании, как Вы его толковали. Неужели Вы великодушнее меня?!

МЦ.

Печ. по СС-6. стр. 583–586. См. коммент. к письму 27–23.

45-23 A.B. Бахраху

<27 августа 1923 г.>

Вы, как критик, читаете современный хлам, вещи одного дня. а Вам, как моему другу, нужно читать Библию и Трою.

_____

Дайте мне Вас — издалека — вырастить. Мне хочется вложить Вам в руки самое лучшее и самое вечное, что есть в мире: подарить Вам всё. Когда говорят: «я даю тебе мою душу» думают только о губах, о заботах и о слезах. Это получающий знает и поэтому — принимает. Когда же я́ говорю, я действительно думаю о всей душе: моей — всей, т.е. мне ведомой, и всей вне-моей, той которая не может быть моей (ни Вашей!). Это получающий знает — поэтому — не принимает (не принял бы и одно́й моей!) Дайте мне чудо приемлющих до конца (и без конца!) рук. Будьте своими двумя ладонями и подставьте их. Соберите себя в две ладони и раскройте их. Ясно?

(NB! Так же безнадежно как принять в ладони весь ливень: несколько капель, остальное — мимо. 1932 г.)

Напор велик и плоскость мала (подчеркиваю для ударения).

_____

Впервые — HCT. стр. 208. Часть черновика письма от 27 августа 1923 г., не вошедшего в беловик. Печ. по тексту первой публикации.

46-23. A.B. Бахраху

28-го августа 1923 г., среда

Милый друг,

Выслушайте меня как союзник, а не как враг. Мне предстоят трудные дни. Расстаюсь с Алей и отправляю ее в гимназию (в Моравию) [1311]. С<ережа> уже там. У нас было решено, что Аля поедет с детьми (сейчас конец каникул, и дети съезжаются) а я перееду в Прагу, где у нас уже снята комната, и буду жить там. Вот те 2–3 свободные недели, о которых я Вам писала. Сегодня получаю письмо: мое присутствие необходимо, необходимо ввести Алю в гимназическую жизнь. Моравия — вторая Германия (NB! Моя страсть!), чудные прогулки, — словом: нет двух недель.

Эти две недели мне нужны были для моих писем к Вам, я не умею жить и писать на глазах, — хотя бы самых любимых. Я ничего не умею, что умеют люди: ни лицемерить, ни скрывать (хранить — умею!), мое лицемерие — только вторая правда, если лицо, равнодушное, не выдает — выдают голос и жест, а причинять малейшее страдание, хотя бы задевать другого — для меня мука, Вам все ясно.

До отъезда своего из Праги, мне необходимо от Вас настоящее письмо, с ним, в Моравии, буду счастливой, без него буду томиться и рваться, о я еще далеко не вылечилась, мне необходимо сильное средство, какое-то Ваше слово, не знаю какое.

Я сейчас — Фома Неверный, этот последний месяц подшиб мне крыло, чувствую, как оно тащится [1312].

Убедите меня в своей необходимости, — роскошью быть я устала! Не необходима — не нужна, во́т как у меня. Но, дитя, до слова своего — взвесьте. После такой боли, как весь этот месяц напролет — немножко боли больше, немножко меньше… Ведь я еще не ввыклась в радость, покоя и веры у меня еще нет.