— Ваше благородие, — не отказал я себе в удовольствии и усмехнулся, — ежели вы все свои бумажные дела порешили и зашли лишь для того, чтобы потешаться надо мной, так лучше б с господами офицерами в карты в палатке резались. К чему вам о моих погонах печься? Вы вот за эту кампанию верным порядком сотника получите, авось и медаль жалованную — за усердие.
Сколько ж я таких казачат на своем веку видывал!
— А вот и получу! — оскорбился он. — И сотника, и медаль! И шашку наградную! Вот увидишь, вахмистр. Как стану командиром сотни, быстро тебя уму-разуму научу! На взвод назначу, а то ишь, разболтал казаков. Ты ходишь, трубку покуриваешь, а они на тебя глядят да ленятся! Уж я-то в тебя дисциплину вобью!
— На то ваша воля, — согласно кивнул я. — Да только мой вам совет, ваше благородие: посмотрите-ка на господина Гусько. Он уж сотник, а я с ним в одной заварушке побывал. Ох и много мы с ним турецкой крови пролили. Вы приглядитесь, что он делает, что говорит, как с казаками обращается. Вы-то, небось, военное училище кончали, пехотной науке обучались. А мы — не пехота. Мы — казаки.
Сколько таких «учителей» перебывало — не перечесть. Да только забывают они всю свою науку, как только в настоящем бою оказываются. Ну да Саянский, хоть и горячая голова, а свой, казак. Я ведь за каждого казачонка в сотне сердцем болею. Хворин в этом плане от меня не отстает: мы с ним люди зрелые, он меня на пару годков старше, так что за каждого солдата, как за родного сына, радеет. Потому у нас в сотне и люди, и кони всегда сыты, одеты, обуты, вооружены да обогреты.
Как только я проведал через полковых вербовщиков, что подъесаул Хворин принял командование сотней, так без промедления к нему и напросился. Встретил он меня, как родного брата. Сразу трубку набил из своих запасов, да и для сугреву выставил на стол. Хотя, правду сказать, здесь, у японцев, и без того жарковато, куда уж больше? Впрочем, не жарче, чем на турецком театре военных действий. Терпимо. А ежели конь выдюжит, то и казак потянет.
Такое братское расположение командира ко мне не укрылось от глаз хорунжего, вот он и решил, видать, поприставать с нравоучениями, да, получив достойный отпор, удалился обиженным. Оно и понятно: в нашей казачьей среде уважают не столько чины да звезды на погонах, сколько самого человека. Многие, кто в сотню записался, знали меня по прошлым кампаниям. Тут каждый третий под моим началом в атаку ходил, а каждый второй — хлебал пайку из одного котла. Народ подобрался по большей части молодой: ветеранов прошлых призывов в этот раз почти не брали. Видать, решено было, что и «молодых» хватит. Оттого-то многие в сотне пороху почти не нюхали, вот и хорохорились, шутки шутили.
— Да что нам те японцы? — заливался смехом один из молодцов. — У них же глаз — что игольное ушко! Он меня на скаку не то что не разглядит, он ружье свое со страху выронит.
— А я слыхал, будто бабы у них такие страшные, что лица пеплом белят! — подхватил другой. — Мужики сказывают, что они бледнее стен Ярославского кремля!
— Ну, ты, брат, загнул, — отмахнулся приказной, увешанный медалями «За храбрость» еще с турецкой кампании. — Брешут, поди. Девки — они везде девки. Ну какая станет лицо мазать? Ой, не дури, Петруха, не дури.
— А еще бают, будто тут все в занавески рядятся, — не унимался Петруха, вызывая новый приступ гомерического хохота среди казаков. — Шить-то местные совсем не умеют, дикари, ей-богу! Ходят все укутанные в тряпье, лишь поясами подвязываются — кимоно кличут.
Решив скрасить томительное ожидание и закончив с чисткой винтовки, я присел к казакам, дабы послушать, о чем нынче молодежь толкует. Слушать их всегда занятно: у молодых идеи — что вольный ветер, а в мои тридцать пять лет в голову такое уже не придет.
— Ох, и заливает же ты, соловьем! — хохотал приказной, хлопая парнишку по плечу. — Может, еще чего скажешь?
— Истину глаголю! Озерную тину жрут, — Петруха расправил плечи и с ехидной ухмылкой посмотрел на меня. — Собрают ту траву, что по болотам водится, раскатают в лепешку, на нее — вареную крупу да рыбу, а потом едят! «Суши» кличут. А вы, батька, чего скажете?
— А я не местный и не лазутчик, мне о повадках дикарей заграничных неведомо, — отозвался я, отчего казаки вновь разразились гоготом.
Посидели мы хорошо, душевно. И польза вышла: сплотились коллективом, да и Петруха оказался парень головастый, много интересного поведал. Выяснилось, что он сам из приграничья и полжизни через реку на этих японцев глядел. Я уж было решил придержать его подле себя, да не вышло: отказался переезжать. У него там, видать, друзья прикипели, да и соседствовать с нами, вахмистрами, он, похоже, побаивался.
Вахмистров-то нас всего трое: один — новоиспеченный, другой — сугубо по хозяйственной части, при кухне хлопочет, а из «боевых» лишь я один. Палатка нам, однако, положена большая, добротная — это я по старой привычке у местных интендантов-крохоборов выбил. А то ишь, привыкли пехотным прапорщикам за бутылку да старье фуфло подсовывать! Нет уж, увольте. Я, признаться, выпить не дурак, но комфортом своим ради минутного удовольствия не поступлюсь.
Ночка на армейских койках пролетела, словно и не бывало. Привык я спать в подобных условиях: случалось и на ящике ночевать, и в седле дремать. Всё ж по службе в сотне я более за разведку ответ держу. А вышло-то потешно: в прошлую кампанию, когда Хворин ещё взводным был, мы с ним пересеклись по долгу службы. Не ведал он, с какого я подразделения, и, когда я из вылазки турецкого офицеришку приволок, лихо определил меня в пластуны. Да только не кубанец я, и на Кубани-то толком не бывал. Меня и казаком-то почитают лишь по роду. Петербургский я, из «завезенных». Прадед — тот да, был казаком лихим, из терцев, а я так — поплевали да намазали. От казака одно название осталось: ни двора, ни кола, ни семьи. Лишь убогая квартирка да местечко в конюшне. А большего мне и не надобно.
Утро встретило нас резким звуком кавалерийского горна. В лагере началась побудка. Стояли мы, как и две другие сотни 1-го Верхнеудинского полка Забайкальской казачьей бригады, в перебросочном лагере близ железнодорожной станции. Здесь шло доукомплектование. Кампания тянулась уже некоторое время, и пушки вовсю гремели под Порт-Артуром, нам же через неделю предстоял марш-бросок. Куда именно — командиры покуда помалкивали, да оно и верно: нечего простым казакам голову ломать. Им лишь укажи, в какую сторону бить супостата, а там — само пойдет.
— Вахмистр Гриневич! — окрикнул меня посыльный. Мальчишка совсем, лет семнадцати, не больше. Видать, кто-то из старших привез сынка, чтобы поднатаскался в военном деле.
— Ну, я, — отозвался я, выбираясь из палатки и разминаясь. — Чего горланишь?
— Приказано организовать занятия с личным составом, вы назначены руководителем! — отчеканил юнец и, не дожидаясь ответа, припустил обратно в штаб.
— Ну, чего и следовало ожидать, — усмехнулся я, сдвигая кубанку на затылок, и, оглядевшись, рявкнул во всю мочь: — Третья сотня, построение через десять минут! Кто опоздает — на скамье разложу!
Были все. Старожилы, что со мною уж хаживали в походы, про скамью да про мою нагайку знали, а молодые испытывать судьбу не пожелали. В назначенное время я обходил строй из трех взводов, принимая рапорты от командиров о наличии личного состава. Пусть казачьи части и не слывут эталоном строевой выучки, да и дисциплина порою хромает, но наша сотня подобралась отменная. По крайней мере, я поставил себе целью сделать её лучшей в деле боевой слаженности.
— Здорово ночевали, братцы! — зычно крикнул я, выйдя на середину перед строем.
— Слава Богу! — грянуло в ответ почти сто глоток.
— Шапки долой! На молитву, — скомандовал я, первым снимая кубанку и подавая пример остальным.
Помолились. Затем — утренняя трапеза, а после — наука военная. Сперва занялись выездкой: пришлось натаскивать молодых взводных, чтобы они умели свою ватагу в конном строю держать. А то, глядишь, понесутся сломя голову да перестреляют друг друга к чертям собачьим.