Джастин кладет теплую широкую ладонь ей на плечо и слегка поглаживает, будто успокаивая; Хлое кажется, что еще немного, и она услышит «тише, тише» от него; но Уильямс лишь вздыхает и направляется к выходу.

— Ба-а! Колфилд еще и бейджик потеряла, — говорит он, чуть улыбаясь. — Прайс, ты можешь смело рисовать шкалу достижений ниже нуля. Пойду; увидимся на обеде. Если, конечно, приемка тоже не подорвется — тогда, дай бог, выживут одни только тараканы и Майкрофт...

Когда Джастин уходит, словно унося с собой солнце, температура в кабинете стремительно стекает ниже отметки «ноль» — по крайней мере, Хлое, чувствующей липкий холод каждым миллиметром кожи, кажется именно так.

Хлое, смотрящей на Макс ледяными глазами-иголками, на которые можно с размаху напороться грудью и умереть еще до того, как кровь застынет в жилах.

Хлое, сложившей пальцы обеих рук друг с другом, мягко постукивающей ими и выжидающей.

По бледной коже гуляют лучи мартовского солнца, оставляя серебристые песчинки пыли, и Макс склоняет голову набок, говоря первое, что приходит на ум — просто для того, чтобы что-то сказать.

— Ты словно лед.

Прайс фыркает — губы кривятся, глаза прищуриваются, и длинные ресницы делают долгий взмах; если бы она захотела, то составила бы весьма достойную конкуренцию Чейз в пафосности жестов.

Серьезно настроенная Макс захватывает гору папок со стола и усаживается напротив Хлои.

— Если диктовать, будет быстрее, — говорит она.

Не подавать виду, что что-то случилось.

— Мужчина, семьдесят два года, аневризма, успешно оперирован сегодня в четыре двенадцать утра... — монотонно читает Макс. — Тут все хирурги с четырех утра?

— Мы тут все с четырех утра, Колфилд. Мы больница.

Прайс пытается быть мягче, но пока все, что у нее выходит, — это стрелы, выпущенные донельзя натянутой тетивой.

— Ты должна была выйти вместе с нами, но Истер тебя пощадил, — добавляет кардиохирург, в уме придумывая сто способов написания сочинения «Есть ли жизнь в четыре утра».

— В следующем году, — говорит Макс, — у меня будет осенняя практика у парамедиков. Я думаю, что мне еще только предстоит узнать, каково это — вставать так рано и бежать на работу... Хлоя.

Прайс смотрит на нее и не может понять, почему Макс, даже несмотря на всю свою угловатость, сейчас такая мягкая и субтильная. Не покорная, не сломленная, не истеричная — она просто стабильная. Такая же, какая была чуть больше месяца назад, когда только пришла. Надежная. Простая. Константная.

Хлоя думает, что, наверное, стать константой — самое страшное, что может случиться с подростком в ее возрасте; и думает, что треск разорванного плюша тогда слышала не только она одна.

Единственное, что остается напоминанием о той Макс, — это отсутствие официального «доктор Прайс» и ее имя, сказанное так, словно с губ вспархивает бабочка.

Бабочка с крыльями из синей боли.

Выдох.

Хлоя.

— Колфилд, я...

Прайс чувствует необходимость что-то сказать, потребность в словах, звуках, фразах, чем-то, что выразит ее «я сожалею, что использовала тебя», но вместо этого Макс поднимает на нее свои печально-серые глаза и пепельным голосом говорит:

— Все в порядке, доктор.

Все разрушается слишком быстро, чтобы успеть поймать хотя бы остатки; и Прайс просто молча встает и идет к двери.

Вокруг нее падают черные облака, и она мечтает, чтобы они придавили и ее, потому что она поняла: предавать куда больнее, чем быть преданным.

Сутки до операции

Нет никакого «дальше», нет никакого «может» — все, что от нас осталось, жжет, обжигает кожу, катится по ладоням мелкой противной дрожью. Боль остается чистой, хлесткой, белым-бело.

Годы — всего лишь слово, время предаст любого, время мое, ab ovo, кончилось. Истекло.

Макс относит с полсотни папок сразу в архив, внушая себе, что ничего не болит и ничего больше не гложет; и что сердце, ее сердце, само подведет все черты и больше никогда не будет болеть, потому что все, что она может, — зафиксироваться в пространстве, абстрагировавшись от этой боли.

В архиве душно и пахнет пыльными книгами; Макс, захватив сумку и скинув халат, выходит к гаражам — там хотя бы есть надежда на свежий ветерок.

Истер стоит у стены, вжимаясь в нее так, словно надеется найти там портал на заветную платформу, и, прижимая ладонь ко рту, обессиленно, молча, закрыв глаза, плачет.

— Десятки лезвий, — говорит он Хлое, стоящей рядом с ним, держащей его за вторую руку, дующую на его ладонь и что-то шепчущую, и до Макс доносятся его судорожные всхлипы. — Он воткнул в себя десятки лезвий, он искромсал себя всего, представляешь, говорил, что пытался добраться до сути, узнать, где же его ад, сказал, что видит восемь котлов, а ему пора в девятый, боже, Хлоя...

Истера переламывает и ломает — Макс стоит у стены, боясь дышать, Хлоя обнимает его крепче, и он плачет в плечо, содрогаясь; наверное, так теряют близких — или просто теряют.

Макс видит, что белоснежный халат Хлои перепачкан кровью, как и форма парамедика — кровь видна даже на черном хлопке и на оголенных участках тела, словно она тонкими запекшимися дорожками стекала по его рукам, пока не застыла второй кровавой кожей.

— Ебаная жизнь! — кричит Истер в плечо Хлои, а та прижимает и прижимает его к себе, держит своими тонкими сильными руками. — Ненавижу, ненавижу!

Макс кусает ладони, чтобы не выдать себя — отпечатки зубов оставляют крошечные кровоподтеки-синячки, а Истер все находится в объятиях Хлои — и ни один из них не хочет делать шаг от другого.

Макс думает, что это останется в ее памяти навсегда.

Через час на обеде Мерт выглядит так же, как и всегда — загадочно улыбается, скрывая изумрудные глаза под полуопущенными ресницами, и Макс, усаживаясь за свободный столик, машет ему — ответный жест не заставляет себя ждать; проходит несколько секунд — и парамедик ставит рядом с ее подносом свой: салат, прожаренный стейк с картошкой, йогурт и две банки колы. Макс, грустно глядя на свой сэндвич с тунцом и стакан апельсинового сока (стипендия студента все еще крошечная), пододвигается, и Истер смеется.

— Когда был студентом, тоже мог позволить себе только сок, — улыбается он.

Улыбка у него светлая, но не такая, как у Джастина, — Истер все время выглядит так, словно хранит в кармане ящик Пандоры; Уильямс же улыбается словно всему миру.

Наверное, про таких, как они, можно сказать: «Эти люди на своих местах»; и Макс испытывает укол зависти — ей тоже безумно хочется здороваться с сотней проходящих мимо людей, спасать жизни, обсуждать операции, пациентов и карты; да и позволять себе нормальный обед, в конце концов.

Неожиданно слева от нее плюхается Джастин: весь его поднос уставлен едой, после которой, как он сразу же сообщает, пойдет пить малиновый чай в свои королевские покои.

— Ну-с, как у нас всех дела? — спрашивает он; и Колфилд вдруг замечает, что его очки-половинки убраны в карман, а волосы взъерошены донельзя, да и вообще, Уильямс без халата похож на панк-рокера семидесятых. — А Прайс где? Мы еще сегодня не виделись.

— У нее какой-то эксцесс. — Истер осторожно отрезает кусочек мяса и медленно жует. — Что-то с халатом... Уехала домой менять. Сказала, что быстро вернется, но прошло уже полчаса, а ее все нет.

Джастин отпускает в ответ какую-то шутку, Мерт смеется; а Макс вдруг понимает, что Истер тоже без вечной парамедиковской формы — на нем просто темно-серая футболка и черные джинсы с белым принтом в форме иероглифов; невероятно длинные волосы собраны в низкий хвост, и парамедик является ходячим воплощением всех девичьих фантазий.

Макс улыбается себе под нос: Хлои пока нет, можно расслабиться, попробовать, по крайней мере. Ее день практики подходит к концу — завтра суббота, можно честно проспать утреннюю гистологию, вволю поваляться в постели, а после на отложенные деньги поискать новый халат — на старый уже страшно смотреть.

— И заскочить в книжный, — добавляет она, когда Истер интересуется ее планами на выходные.