— В сарай его несем, за полог, в самый дальний угол! Захар, свети нам, а потом тащи воду, теплую и холодную!

— Так горячечных же в другой половине кладем, Василий. — Евсей взялся за ноги и оглянулся на дорогу, куда ушел денщик. — Тебе ж сказали, буйный горячечный, его так и прислали.

— Сказать много чего могли. Да только этот не совсем горячечный. Тот же Осип у нас в поту лежит, а этот, смотри: кожа сухая, язык к небу липнет, а сильного жара нет.

Евсей ничего не ответил, но по его лицу было видно, что пациента он практически записал в покойники. Мы занесли солдата за полог и уложили на лавку под полкой, где раньше стоял штоф.

При фонаре я осмотрел его как следует. Губы потрескались до крови, и язык лип к небу. Пульс частил так, что я едва успевал считать. Под мышками оказалось так же сухо, как на лбу.

Пальцы солдата то и дело пытались что-то схватить. Похоже, у него были галлюцинации.

Все выглядело как очередное отравление. Вот только из-за чего? Я пока не мог сказать, да это и не было главным. Отрава все еще могла остаться в желудке. Но пока солдат бредил или лежал без сознания, вливать в него воду было нельзя: захлебнется. Оставалось ждать, придет ли он в себя.

— Евсей, ступай к своим, со всем сараем Гришка без голоса не управится, — сказал я. — Этот, похоже, отравился, так что одного его сейчас оставлять нельзя.

Солдат дернулся и открыл глаза, черные от края до края.

— Шведы! Режут, братцы, режут!

Он ударил не глядя, и кулак угодил Захару по уху. Фонарь заплясал, и от метнувшихся теней солдат закричал еще громче. Я перехватил его руки, и содранные на канаве ладони тут же отозвались болью.

— Голову главное ему держите, а то шею себе свернет ненароком, — раздалось у меня за спиной.

У полога стоял Прохор, в полушубке поверх рубахи, серый и небритый.

— Лучше дайте я придержу его.

Я бросил взгляд на его руки. Они ходили ходуном, и скрыть этого Прохор даже не пытался.

— А ты справишься? — спросил я.

— Да уж удержать одного болезного как-нибудь да сдюжу. — Прохор уже обходил лавку.

Захар, всё ещё растирая ухо, глянул на его пальцы и хмыкнул:

— Это у тебя, Прохор, от холода, что ли?

— От тебя, Захарка. Как гляну на твою рожу, так и трясёт. — Прохор даже головы не повернул. — Свети давай, а то опять по уху схлопочешь.

Я видел и дрожь, и испарину над верхней губой, хотя в сарае стоял собачий холод.

Он сел в изголовье и придержал солдата за плечи, не давая удариться о край лавки. Я снял с плеча сумку и смочил чистую тряпицу теплой водой из ведра, которое Захар успел принести. Он посмотрел на воду и тут же забыл про свое ухо.

— Ты ж сказал, он отравился чем-то. Поить его будешь?

— Пока не понимает, что ему говорят, ни капли в рот, — ответил я. — Захлебнется, и тогда мы его точно потеряем. Сейчас только губы смочу. Ты, главное, Захар, смотри, чтобы он с лавки не свалился.

Солдат вдруг обмяк и перестал отвечать на оклики. Мы осторожно повернули его набок. Я убедился, что он дышит, и обтер ему губы влажной тряпицей.

Через некоторое время он снова открыл глаза и уже осмысленно посмотрел на меня. Спросил, где находится, затем кое-как ответил на мои вопросы. На этот раз просветление не прошло сразу: солдат понимал обращенную к нему речь и выполнял то, что я просил.

Мы помогли ему приподняться. Он сам взял кружку и начал пить, без принуждения, не давясь и не закашливаясь. Я решился промыть ему желудок, хотя понимал, что рискую: сознание могло снова помутиться в любой момент.

Когда пришло время вызвать рвоту, солдат все еще оставался в сознании и понимал меня. Захар подставил ведро, Прохор помог ему наклониться. После рвоты солдат сплюнул и сам вытер рот поданной тряпицей.

Я снова заговорил с ним, дождался внятного ответа и только тогда поднес фонарь к ведру: вдруг содержимое подскажет, чем он отравился.

И кое-что нашлось. Там были мелкие серые семена, десятка два, разжеванные только наполовину. Я выудил несколько штук на щепку и протянул к свету.

Прохор вытянул шею, продолжая поддерживать солдата. С полминуты он щурился на щепку.

— Ба! Да это ж белена.

— Уверен, что она?

— Попробуй тут перепутай. — Прохор хмыкнул, не сводя глаз со щепки. — У нас в деревне бабка Матрёна ею зубы окуривала. Насыплет семян на уголёк, болезный над горшком рот разинет и дышит. Семечки в жару лопаются, корчатся, а бабка тычет пальцем: гляди, мол, червяки зубные выходят.

— И что, выходили?

— Червяков тех никто в руки не брал. А вот кум мой как-то надышался так, что до самого утра с покойной тёщей беседовал. Ещё и ругался с ней, как при жизни.

Захар прыснул в кулак, но тут же осёкся под моим взглядом.

— Окуривали, говоришь, — повторил я. — А чтобы жевать?

— Жевать… — Прохор поскрёб щетину. — Это каким же дурнем надо быть? Её и скотина обходит.

— Тем более тогда любопытно. Раз ее животные обходят, то как она у солдата-то оказалась в животе? — задумчиво произнес я.

Теперь я знал, чем отравился солдат. Мои познания в растениях и их свойствах явно еще отставали. Одно дело понимать, как действует белена, о чем я краем уха слышал еще с университетских годов. А вот столкнуться с ней вживую было совсем другим делом, тем более отличить одно семечко от другого. Увы, подобными познаниями я не обладал. Впрочем, Прохор тоже удивил, раз смог распознать ее с первого взгляда.

За первым промыванием последовало второе, но затем солдат начал путаться в ответах. Я сразу убрал кружку. Вскоре он опять заговорил о шведах, а потом обмяк и перестал откликаться.

Мы уложили его набок и больше ничего в рот не давали. Следили за дыханием и ждали.

Продолжили лишь тогда, когда он снова полностью пришел в себя: узнавал нас, связно отвечал и сам держал кружку.

Промывание растянулось надолго. Стоило взгляду затуманиться или ответам стать невнятными, я останавливался, не дожидаясь, пока он опять потеряет сознание.

После последнего промывания солдат еще оставался в ясном уме, и я дал ему воды с толченым березовым углем. А когда его снова потянуло в забытье, мы повернули его набок и остались рядом.

Пульс у солдата по-прежнему частил, а приступы возбуждения сменялись тяжелым забытьем. То, что часть семян вышла, еще не означало, что опасность миновала: отрава уже успела всосаться.

На пару с Прохором мы укрыли пациента от сквозняка, не кутая слишком сильно. Я велел подлекарю не отходить от него и сразу звать меня, если дыхание изменится. Захар как раз поставил на пол пустое ведро и посмотрел на меня с тоской.

— Так это что, получается, всю ночь возле него сидеть? Василий, ну ты ж сам посуди. Он же и так почти преставился. Нам его на шею повесили, чтобы счет испортить. Да и других у нас еще восемь десятков лежит, и все тоже больные, всем нужно внимание уделить.

— А ты что предлагаешь, бросить его вот так? Я потому-то и вожусь с ним, что если мы сейчас отвлечемся хотя бы ненадолго, он сразу же и преставится. Нам его голландец прислал, чтобы счет испортить. И ты в самом деле хочешь ему такую радость принести?

Разозленный Захар сплюнул, вынес ведро и вернулся с чистой водой и тряпицами. Всю ночь он то помогал нам, то бегал к остальным больным. Впрочем, такая упертость не мешала ему всю ночь без остановки бормотать себе под нос.

Угол мы завесили рогожей и вывесили фонарь наружу, поскольку в какой-то момент свет начал резать солдату глаза. Солдат то затихал, то снова пытался отбиться от шведов, и тогда мы с Прохором насилу удерживали его от падения, стараясь не стеснять дыхание.

Подлекарь сам выглядел неважно, и по его лицу тек пот, но он не жаловался и продолжал следить за пациентом.

Только через пару часов до меня дошло, что мы с Прохором даже не ругались. За все эти часы мы так ни разу и не смогли переругаться друг с другом. Пожалуй, для нас это был самый настоящий рекорд. Вопрос был лишь в том, случайность ли это или что-то изменилось.