есть великая сила Евангелий: хоть и хотят

написать евангелисты что-то своё, собственное, а у них получается

всё равно – Его, Христово.

И в этой истории с самаритянкой Иоанн тоже хотел написать

про своё, про наболевшее – нащелкать нос самаритянам и дать им

окончательно понять, кто есть, кто. Потому что, как бы там не

сложилась дальнейшая судьба всего этого остального Мира, а

самаритян вот здесь, в своем местечке, загнобить – это не менее

важно, если вообще, не более важно.

Вражда с самаритянами для иудеев была предельно острой, на грани горячего. Иудеев возмущала сама мысль, что самаритяне

исповедуют законы Моисея и это воспринималось ими не только

как личное оскорбление, но и как несмываемое унижение для

Иеговы.

Поэтому «самаряне» – это было полностью репрессированное

понятие.

А для самаритян было смешно даже слышать о претензиях

евреев на «избранность», потому что народ избранный, спроси

любого самарянина, со всей очевидностью – это они сами и есть.

Ведь мы, самаритяне, живем здесь со времен фараонов, никуда не

уезжали, во всех поколениях исполняем Моисеевы законы, а этих

пришлых сюда завезли персы, и они вообще в наших законах

ничего не смыслят, потому что придумали себе какие-то синагоги, про которых у Моисея ни слова нету.

Эту болезненность во взаимоотношениях Христос

использовал в «притче о ближнем», когда лечил иудейский нацизм

понятием о верховенстве духовных качеств над биологическими

маркерами этнического происхождения.

И мы помним, что иудей, загнанный в угол сюжетом притчи, не смог даже дать прямого ответа на вопрос – «кто твой

ближний?». Он ответил – «тот, кто оказал мне милость».

И даже не потому, что язык не повернулся сказать –

«самаритянин». А потому, что само слово «самаритянин» было

универсальным ругательством уже без прямого соотнесения со

своим исходным значением. Переродилось. Если хочешь грязно

обругать кого-либо, назови его «самарянин», даже если это и

светлый эльф.

В современной аналогии, если бы нас сегодня спросили, «кто

единственный из всех персонажей притчи – твой ближний?», то мы

бы, вдруг, ответили – «вот этот гнойный пидор».

Само слово было страшным оскорблением. Его нельзя было

использовать для обозначения положительного персонажа.

Поэтому самаритяне – это было очень сильное средство, которое легко работало даже в малых дозах. Причем, если с дозой

переборщить, то навредишь не пациенту, а самому себе.

И разговор с самаритянкой, скорее всего, был чем-то вроде

подобной дозы, выписанной обеим сторонам.

Здесь и самаритянам давался урок – ничего страшного, если

спокойно и мирно пообщаться с врагом; и для иудеев одним

только фактом Своего общения с женщиной-самаритянкой Он снял

вековую установку на этот запрет. Просто обыденностью этого

факта. Именно рутинностью произошедшего, без апломба и без

нравоучений. Как в том случае, когда воробей склевал

Тараканище, пролетая мимо, и всем стало понятно, что

Тараканище – это всего лишь демонизированный миф.

Так же и здесь – поговорил с самаритянкой, попросил воды

напиться. И – что?

А, и – ничего…

И, разве стал бы Он при этом приводить подробности

разговора? Не стал бы. Потому что это было бы сродни

оправданию. Слишком много реплик для такого случая

похоронили бы действительное назначение случая.

И, самое главное, по