— Настоящие? — спросил я.

— Почти. Насколько — вопрос философский.

Он разложил перья, две чернильницы и принялся заполнять бланки. Работал не спеша, менял перья и наклон почерка. Одну графу писал размашисто, другую убористо, третью будто второпях, чужой рукой. Бумага на глазах обрастала жизнью, как будто прошла через десяток канцелярий. Чистая работа.

— Знакомьтесь. — Он подвинул мне готовый паспорт. — Доктор Иоганн фон Краузе, Мюнхен. Хирург, приват-доцент Мюнхенского университета. По бумаге вам тридцать шесть. Ничего, солидность прибавляет годы лучше всякой бумаги.

Чернила еще не просохли. Я подул на страницу и прочитал себя нового. Иоганн фон Краузе. Ну, здравствуйте, герр доктор.

— Итак, цель вашей поездки в Инкоу? — спросил Ракитин уже по-немецки, без всякого перехода.

Я ответил на том же языке. Цель научная. Новые винтовки малого калибра дают ранения, каких прежняя хирургия не знала. Я изучаю их там, где они есть, то есть на театре военных действий. Кроме того, мне поручено ознакомиться с постановкой санитарного дела в японской армии и обсудить поставки германских медикаментов.

— Почему именно у японцев?

— Потому что японская военная медицина выстроена по германскому образцу и делает честь учителям. Мне любопытно посмотреть на ученика, который по меньшей мере догнал учителя.

— Льстите.

— Констатирую. Лесть оставим коммивояжерам.

Ракитин усмехнулся и продолжил гонять меня дальше. Где я остановлюсь, от кого рекомендательные письма, что я думаю о шимозе, сколько стоит номер в приличной гостинице Шанхая. Он играл то пограничного жандарма, то портье, то дотошного таможенника, то подвыпившего попутчика. Менялся голос, менялись манеры, вопросы шли вразнобой, с подковыркой, с возвратом к уже спрошенному.

На письмах он меня однажды поймал. Я сказал, что рекомендован профессором Ангерером. Через полчаса он спросил, здоров ли мой добрый друг профессор Брунс, и я на автомате ответил, что здоров. Ракитин поднял палец.

— А вот и петля, герр доктор. Брунс из Тюбингена, никакого письма от него у вас нет. Настоящий Краузе поправил бы меня сразу. Согласились из вежливости — и готово, я уже дергаю ниточку дальше. Никогда не подтверждайте того, чего нет в вашей легенде. Лучше грубость, чем согласие. Профессору хамство простят, оно даже украшает.

— Учту.

— Учтите. И вот еще. Вы отвечаете слишком хорошо. Быстро, полно, по существу. Так отвечает человек, который готовился. Настоящий профессор половину вопросов пропустит мимо ушей, на четверть ответит не то, а под конец обидится, что его отвлекают от мыслей. Позвольте себе быть скучным. Скучный человек вне подозрений.

Это было верно. И, между прочим, чистая правда: я знал таких профессоров. Спросишь про дренаж, а он тебе двадцать минут про свою молодость и про то, что нынешние студенты учиться не хотят.

Часа через два он объявил перерыв и перешел на русский.

— Недурно, доктор. Совсем недурно. Произношение чистое, с южным оттенком, для мюнхенца в самый раз. Словарь богатый, а в медицине вы так хороши, что только склонить голову. Один совет: про сам Мюнхен не распространяйтесь. Улицы, пивные, профессора. Наткнетесь на человека, который там жил, и посыплетесь. Чуть что, уводите разговор в медицину. Там вы дома.

Совет дельный, я кивнул. А сам подумал: откуда у жандармского подполковника такой немецкий? Беглый, живой, с этими самыми пивными и профессорами. Может, дедушка у него жил в тех краях? Спрашивать я, понятно, не стал.

— Теперь вы, поручик. — Ракитин повернулся к Воздвиженскому. — С вами такой номер не пройдет. Немецкий у вас правильный до неприличия. Так говорят книги, а не люди. Стало быть, говорить вы не будете вовсе, или совсем мало.

— А если спросят?

— Буркните что-нибудь. — Ракитин подвинул ему второй паспорт. — Знакомьтесь: Густав Тидеман, родом из Риги. Фармацевт и механик по медицинским аппаратам. Десять лет как перебрался в Германию, принял подданство, состоит при университетской клинике. После тифа туг на ухо, нравом угрюм. При герре докторе ведает багажом, склянками и инструментом.

Я мысленно снял перед жандармом шляпу. Легенда была собрана без единого зазора. Остзейский выговор покроет любую шероховатость в речи. Сорвется у Густава русское слово, тоже беда невелика: рижанин, вырос среди русских. А для немцев он все равно свой, прибалтийский, из аккуратной ученой породы. Круговая оборона. Не подступишься.

— Оружие ваше, Тидеман, вот какое, — продолжал Ракитин. — Молчание, хмурость и глухота. Вам сказали, вы не расслышали. Переспросили, буркнули, кивнули. Глухой, который переспрашивает, подозрений не вызывает. Подозрения вызывает тот, кто отвечает быстро и складно. Таскайте саквояжи, смотрите в пол и ненавидьте весь свет. Справитесь?

— Справлюсь, — мрачно сказал Воздвиженский. — И репетировать не надо. Я в этом сюртуке и так весь свет ненавижу.

— Прекрасно. Держитесь этого чувства, оно вам заменит актерскую школу. — Ракитин собрал перья в футляр. — И последнее: о деньгах. Основные деньги держите открыто, в бумажнике и в саквояже. Только чтоб не ограбили. Богатый человек, который прячет деньги, подозрителен. Богатый человек, у которого деньги на виду, скучен. Иены на расходы, доллары на что-то крупное, золото про запас. Досмотрщик ищет то, что ожидает найти. У врача он увидит склянки и железки, успокоится и пойдет дальше. Человеческий глаз ленив, на этом стоит вся моя служба.

Двое суток мы прожили немцами. Между собой, по приказу Ракитина, говорили только по-немецки, даже наедине, даже о ерунде. К концу первого дня это перестало смешить, к концу второго стало привычкой. Ракитин появлялся без предупреждения, в любой час, и с порога бил вопросом. Один раз он поднял меня среди ночи, рискуя оказаться застреленным вестовым, посветил лампой в лицо и спросил по-немецки, где я изволил защищать диссертацию. Я спросонья послал его по-немецки к черту. Он остался доволен.

Воздвиженский тем временем зубрил фармацию. Я написал ему на листке три десятка ходовых названий с дозировками, и он гонял их по кругу, как таблицу стрельбы. Механику ему объяснять не пришлось: устройство шприца или автоклава артиллерист понимает с одного взгляда, там нечего понимать после орудийного затвора. К концу второго дня из него получился фармацевт, какого не в каждой аптеке найдешь. Ну, почти.

В эти же двое суток мы закончили с багажом. Зажигательную химию еще раньше рассовали по аптечным банкам, под пергамент и сургуч. Пироксилиновая вата — отдельно. Она на настоящую похожа, не отличить. На банки легли немецкие ярлыки, отпечатанные ракитинскими умельцами: от кашля, от горла, желудочные соли. Сверху инструменты, бинты, стетоскоп, пара толстых медицинских книг. Досмотрщику тут смотреть не на что. Если, конечно, он не полезет ковырять сургуч.

Под конец второго дня, уже прощаясь, Ракитин достал из кармана жестяную коробочку из-под пилюль от кашля и положил мне на ладонь.

— А это, герр доктор, не для японских складов. Это для вас двоих. Если возьмут и деваться будет некуда. Раскусить, и быстро. — Он помолчал. — Вы теперь люди частные. Шпионы. Россия вас не знает и, если что, знать не будет. Удачной дороги.

Он коротко поклонился и вышел. В коробочке лежали две облатки, с виду самые обычные, аптечные. Я закрыл крышку и убрал коробочку во внутренний карман. От кашля так от кашля.

Вечером, перед самым выездом, к нам зашел Мищенко. Мы были уже в дорожном: неприметное штатское, тулупы лежали наготове у двери. Генерал оглядел нас с порога и хмыкнул.

— Артисты. Ей-богу, артисты, в Петербурге на вас билеты бы продавали. — Он посерьезнел. — Слушайте меня. Мы уже про это говорили, но повторю: как сделаете дело, из города уходите сразу, не мешкая, на северо-запад. Отряд к тому часу будет стоять под Инкоу, разъездам про вас скажут. Постараемся подобрать. Но это если сумеете выбраться. В самый город я за вами никого послать не смогу.

— Понимаем, ваше превосходительство.