— Заходим, — сказал я. — Полчаса, не больше. Обогреемся и дальше.

Внутри было немногим теплее, чем снаружи, но хотя бы без ветра, и это уже была роскошь. Воздвиженский нашел в углу какие-то обломки старой утвари, деревянную решетку от лежанки, обломки жердей, и мы принялись ломать все это на куски. Спички у нас целы.

Огонь занялся не сразу, дерево сырое, но в конце концов затрещало, задымило, а потом дало и немного жара. Я протянул к нему руки, чувствуя, как возвращается боль в пальцы, отогревающиеся после мороза. Боль эта была хорошим знаком. Плохо, когда пальцы не болят. Теперь надо еще ногу просушить.

Воздвиженский сидел напротив, тоже тянул руки к огню, и вид у него был помятый, но живой.

— Знаете, доктор, — сказал он, глядя в огонь, — я в детстве читал про полярные экспедиции. Все казалось романтично. Айсберги, флаги, отважные путешественники.

— И как, соответствует?

— Ни капли. Полярный путешественник, наверное, хотя бы знает, что делает это добровольно и что за это ему потом дадут медаль Географического общества. А я просто мерзну в чужом поле и не понимаю зачем.

— Затем, что склады горят. — Я кивнул в сторону, где за стенами фанзы все еще чувствовалось далекое зарево. — Ради этого, собственно, все и затевалось.

— Горят, не спорю. Красиво горят, надо признать. — Он потер ладони одна о другую. — Но вопрос, доктор, в другом. Мищенко нас ждать не обязан. Он свое дело сделал, склады сжег, шума наделал достаточно. Зачем ему торчать под городом дольше необходимого? У него конница, не пехота, у конницы задача одна: ударить и уйти, пока японец не опомнился и не стянул резервы.

Мысль была верная, и меня она тревожила.

— Значит, спешить надо, а не сидеть у костра.

— Значит, надо. — Он не двинулся с места. — Но еще пять минут я себе позволю. Ноги как деревянные, дальше идти сейчас все равно не смогу как следует.

Я не спорил. Сам чувствовал то же самое. Пять минут у огня стоили того, чтобы потом не свалиться в снег где-нибудь на полпути.

— Все, — сказал я, поднимаясь. — Хватит.

Воздвиженский вздохнул, но тоже встал, притоптал остатки костра сапогом.

— Веди, Сусанин.

— Плохое сравнение. Тот дорогу назад найти и не пытался.

— А ты пытаешься?

— Пытаюсь.

Мы вышли обратно в темноту, в ветер, и снова пошли на север, теперь чуть быстрее, потому что короткий отдых все же дал силы, хотя наверняка ненадолго.

Небо начало сереть незаметно, сперва просто чуть менее черным становился его край на востоке, потом там же проступила узкая полоса, не то серая, не то грязно-лиловая. Мороз к этому часу как будто окреп, стал злее, обычное дело перед рассветом.

Мы шли уже из последних сил, механически переставляя ноги, когда я различил звук.

Хруст снега. Не наш, чужой, ритмичный, множественный. И следом фырканье лошади.

— Стойте, — шепнул я и поймал Воздвиженского за рукав.

Мы замерли. Звук приближался справа, из тумана, который к рассвету поднялся над низиной плотной серой пеленой. Кто это, разобрать было невозможно, ни силуэтов, ни голосов, только хруст копыт по насту и раз, другой, короткое фырканье.

Сердце застучало неприятно быстро. Японский разъезд здесь был бы совершенно уместен, куда уместнее, чем русский. Мы стояли и ждали, боясь дышать в полный голос.

Из тумана начали проступать силуэты. Конные, несколько человек, шли шагом, растянувшись цепочкой. И на макушках у них, теперь уже различимо, темнели косматые папахи.

Казаки.

На секунду меня отпустило, колени ослабли от облегчения, но радоваться еще рано. Казаки нас пока не видели, а мы стояли на открытом месте, двое непонятных штатских в европейском платье, посреди чужого поля, на самом краю боевых действий. Для арьергарда, прикрывающего отход после жаркого дела, любой чужой силуэт в тумане это враг, и стреляют такие люди быстро, вопросы задают потом.

— Не двигайтесь резко, — сказал я тихо. — Сейчас будем кричать.

— Что кричать?

— По-русски. Громко. Можно ругаться. Так, как японцы не умеют.

Один из всадников впереди натянул поводья, вгляделся в нашу сторону, и я услышал окрик:

— Стой! Кто такие?

Тут же зазвенело, залязгало железо, затворы карабинов. Звук этот я знал. В нашем случае он предвещал мало хорошего.

— Не стрелять! — заорал я, стараясь, чтобы голос звучал как можно тверже, по-офицерски. — Отставить! Свои!

Секунда тишины. Потом снова тот же голос, уже с сомнением:

— Какие еще свои. Ну-ка, руки покажи, оба. Медленно.

Мы подняли руки.

— Урядник, доложите, кто у вас старший. Моя фамилия Дмитриев, я чиновник по особым поручениям генерала Мищенко, со мной поручик Воздвиженский. Где сейчас его превосходительство?

Пауза. Тот же голос, теперь заметно другим тоном, растерянным:

— Ваше благородие… извиняюсь. Не признали впотьмах. — Он повернулся куда-то в сторону, крикнул: — Отставить, братцы! Свои!

Всадники подъехали ближе, и теперь я разглядел урядника, немолодого, с обмерзшими усами, глядевшего на нас с прежней настороженностью, но уже без карабина наперевес.

— Простите, ваше благородие, время такое, всякий сброд по степи шастает. А вы точно… — Он замялся, разглядывая наши пальто, не похожие ни на военную форму, ни на что-то знакомое.

— Точно свои, — сказал я. — Долгая история, урядник, и не для степи в такой час. Где генерал?

— Отряд отходит, ваше благородие, версты за три отсюда, к северу. Мы в прикрытии идем, замыкающими.

— Тогда нам туда.

Урядник еще раз оглядел нас, помолчал, потом решился, махнул рукой одному из казаков.

— Прохоров, спешься, посади его благородие. А ты, — он глянул на Воздвиженского, — к Семенову садись.

Нас подняли в седла позади казаков, замерзших, обледеневших, едва держащихся на ногах. Я обхватил казака за пояс, чтобы не свалиться.

Мы двинулись на север, туда, где отряд ждал своих.

Туман начал редеть, когда впереди показался холм, и на его вершине группа всадников. Мищенко узнать было легко даже издали, по гордой посадке в седле и по тому, как держались вокруг него офицеры.

Когда мы подъехали ближе, генерал повернулся.

— Это еще кто там? — Голос его прозвучал резко, недовольно, но тут же осекся.

Урядник подъехал первым, доложил, и я услышал, как Мищенко вполголоса, будто самому себе, произнес что-то короткое и непечатное.

Нас сняли с седел, и я едва устоял на ногах, сапоги за ночь превратились в две ледяные колодки, ноги внутри почти не чувствовались. Воздвиженский рядом покачнулся, казак подхватил его под локоть.

Мищенко подошел сам, оглядел нас с ног до головы. Его лицо дрогнуло. Вот уж не думал, что он способен на сентиментальность.

— Живы, — сказал он.

— Живы, ваше превосходительство, — выговорил я. Голос прозвучал хуже, чем мне хотелось бы: хрипло и невнятно. Остаток сил ушел на крики разъезду.

— А я, признаться, не верил. — Он помотал головой. — Не верил, что вы дело сделаете, не то что дело сделаете и назад выберетесь. Думал, спалите свою лавочку, и там же, среди своих же складов, вас и найдут, обгорелых. Или схватят. А вы, поди ж ты.

Он крикнул через плечо, не оборачиваясь:

— Сани сюда! И полушубки, живо! Доктора совсем заморозили! И артиллериста!

Казаки засуетились, зашевелились. Откуда-то взялись сани, кто-то набросил на плечи тяжелый полушубок. Тепло от него показалось в ту минуту лучше всего, что я испытывал за последние сутки. Воздвиженскому досталось то же самое, и он завернулся в полушубок с блаженным выражением на посиневшем лице.

Я разулся, на ноги мне кинули еще один полушубок.

Кто-то сунул в руки жестяную кружку, от которой валил пар. Чай, крепкий, обжигающий, и в нем явственно чувствовался спирт. Ну что ж, пусть так. Я выпил залпом, чувствуя, как изнутри расходится тепло.