Мне нужно не подозрение, а доказательства.
Они могут существовать. Морфинист с большим стажем имеет при себе наркотик. Но он держит его там, где бывает каждый день по десять часов и куда никто не входит без него. То есть в своем кабинете, за запертой дверью. Свой кабинет у Вельского был.
Значит, вопрос сводится к ключу.
И тут все стало совсем ясно, потому что ключ от каждой двери в этом госпитале лежит в одном известном месте: в шкафу у старшей сестры, в конторе, налево по коридору. Серафима Петровна женщина обстоятельная, у нее весь госпиталь на картонных бирках развешан по крючкам.
Хорошая мысль. С ней я перевернулся на бок и уснул.
Утро началось как всегда, с совещания. За ночь поступило шесть, умерло трое, из них двое во втором хирургическом. Один — тот, что лежал за ширмой с газовой, второй из вчерашних привезенных.
Сазонов кивнул, не поднимая головы от ведомостей, и перешел к дровам. Дров опять не хватало, и Гуров опять требовал заявку по форме, с подписью, в двух экземплярах. Вельский сидел напротив и держал свои белые руки на столе. Я на него старался не поворачивать взгляд.
В отделении я первым делом пошел смотреть вчерашнего. Лежал он бледный, как бумага, но в сознании и просил пить. Культя сухая, повязка промокла сукровицей, но не кровью.
— Соленого раствора под кожу еще литр, — сказал я Агеевой. — И кормить. Бульон, яйца, все, что можно. Организму теперь кровь заново делать.
Обход занял три часа. Гольдин шел справа с журналом, Мухин и Снегирев сзади.
Соляные повязки давали, что обещали. Там, где неделю назад были синюшные вялые грануляции теперь отделяемое шло обильно, но рана подсыхала по краям и краснела.
Трое подошли к тому, чтобы закрывать раны швом. Я показал, как сближать края полосками липкого пластыря, не затягивая, и оставил распоряжение: если через сутки температура не полезет вверх, накладывать вторичные швы редко, через палец, и обязательно с выпускником в углу.
— А если полезет? — спросил Снегирев.
— Полезет — швы снять в тот же час, не дожидаясь меня. Лучше десять раз распустить, чем один раз закрыть гной наглухо.
После обхода я оперировал. Флегмона бедра у солдата, привезенного вчера. Неделю ходил с осколочной раной, которую ему аккуратно зашили наглухо в каком-то полевом лазарете.
Разрез широкий, по всей длине затека, и второй разрез с наружной стороны, контрапертура, чтобы гною было куда идти. Между ними резиновая трубка насквозь, полоски марли по бокам. Гноя вышло стакана полтора. Мышцы серые, но живые, дергаются на пинцет. Ногу, пожалуй, сохраним.
— Промывать не карболкой, — сказал я Кулагину, который стоял на подхвате. — Спиртом разведенным и солевым. Карболку в этом отделении я больше не вижу и видеть не хочу.
Кулагин промолчал.
К часу я закончил и вышел во двор. Надо пообедать.
Наискось через улицу от ворот стояла харчевня. Место я приметил давно и все откладывал.
Но внутри оказалось не так уж и плохо. Столы без скатертей, но хорошо вымыты добела. За стойкой распоряжалась немолодая сибирячка с красными руками, на кухне работали двое китайцев.
Подали щи с мясом, гречневую кашу со шкварками, хлеб и чай. Щи оказались настоящие, густые, и мясо в них попадалось нормальное, не жилы и кости. Каша горячая. Хлеб свежий. Все вместе двадцать копеек.
Кормят, оказывается, прилично. Отметим на будущее.
Я ел не спеша и слушал, что говорят вокруг, но ничего интересного не услышал.
Потом я вернулся в гопиталь.
Кабинет старшей сестры помещался в конце коридора, за канцелярией, и назвать его кабинетом можно было только из вежливости: комната шага в четыре, стол, два стула, шкаф с ведомостями и железная печка, от которой шло столько тепла, что окно запотевало. На столе лежали стопки требований, стоял чернильный прибор, а сбоку, под рукой, самовар на подносе.
У двери, на стене, висел плоский деревянный шкаф с крючками. Дверца прикрыта на щеколду, без замка. Днем ее и не запирают — за ключами приходят часто.
— Вадим Александрович. — Лебедева отложила перо. — Проходите. Вы ко мне по делу или так?
— Скорее так. Вырваться на минуту из своего отделения, чтоб с ума не сойти.
— Не надо сходить. Садитесь, чаю выпьете.
Она поставила стакан, налила, придвинула сахарницу с колотым сахаром. Руки у нее крупные, сильные, с обломанными ногтями, и стакан в них казался наперстком.
Я сел спиной к двери. Шкаф с ключами оказался у меня за плечом, и завел разговор ни о чем. Про то, что в бараке жарко топят и окна текут. Про сестер, которых на двести человек очень мало. Про Гнатюка, который голосом своим гасит керосиновые лампы.
Лебедева говорить охотно. Ей, судя по всему, целыми днями говорили только про недостачу, и человек, пришедший просто посидеть, был в редкость, и ей хотелось поболтать.
— Вы ведь из Петербурга? — спросила она.
— Оттуда.
— Не понимаю я вашего Петербурга.
— Чем же он провинился?
— Всем. — Она отхлебнула чаю. — Я туда ездила много раз, к сестре. Сыро, холодно, ветер такой, что до костей. И город чужой. Идешь по улице, дома в четыре этажа, все каменное, серое, а людей будто и нет, все едут куда-то мимо. Будто и не в России он вовсе стоит. Я сама тверская, у нас куда проще!
— А Москва?
— А Москву понимаю. — Она даже развернулась ко мне. — В Москве и церковь на каждом углу, и людей полно, и говорят как-то теплее, и заблудишься — спросишь. Там жить можно. А ваш Петербург — его смотреть можно, я не спорю, красиво. Только жить в нем зачем?
— Многие спрашивают.
— И правильно спрашивают.
Я тянул время. Разговор шел сам, поддерживать его почти не приходилось, и я успел выпить стакан, потом второй, и рассказать много всего, что только приходило на ум.
За стеной хлопнула дверь, и в коридоре кто-то позвал:
— Серафима Петровна! Из прачечной, срочно!
— Господи, да что там у них может быть срочного. — Она поднялась и одернула передник. — Посидите, я на две минуты. Чай пейте.
Дверь за ней закрылась. Шаги ушли по коридору.
Я досчитал до пяти и встал.
Шкаф открылся без звука. Внутри четыре ряда крючков, на каждом бирка из картона, надписи чернилами, аккуратные, женским почерком. Аптека. Цейхгауз. Кабинет главного врача. Канцелярия, два ключа. Первое хирургическое, операционная. Первое хирургическое, перевязочная. Первое хирургическое, кабинет старшего ординатора.
Ключ висел на своем крючке, длинный, простой, с одной бородкой в три пропила. Обыкновенный сувальдный замок, каких в конторах ставят тысячи. Второй экземпляр на руках у Вельского.
Из кармана я вынул две плоские жестянки из-под пилюль. Хозяйственное мыло я разогрел и потом еще держал в тряпке, чтоб не остыло. Теперь оно мягкое.
Я вдавил в него ключ. Одной стороной, другой. Отпечаталось отлично, как в пластилине.
Оттиск вышел четкий: видны все три пропила, углы острые, край не смазан.
Мыло с ключа я снял большим пальцем, потом обтер бородку изнанкой полы. Повесил обратно на крючок. Прикрыл дверцу, накинул щеколду.
Жестянки с мылом в карман. Сел. Взял стакан.
Секунд через сорок в коридоре застучали каблуки.
— Ну вот вам, — сказала Лебедева, входя. — Котел у них потек. Третий раз за зиму, а слесарь один на весь госпиталь и тот пьющий. Чем я им могу помочь?
— Сочувствую.
— Что мне сочувствовать… — Она села. — Чаю еще?
— Полстаканчика.
Мы поговорили еще минут десять. Про слесаря, про то, что в прачечной работают плохо. Уходя, я сказал, что зайду еще, и это была не совсем одна лишь вежливость: сюда мне ходить теперь придется регулярно, чтобы сегодняшний визит не остался единственным и потому запоминающимся.
Из госпиталя я вышел в четвертом часу, никому ничего не сказав. Отпрашиваться не стал, потому что ненадолго. В отделении есть Гольдин, который в случае чего прекрасно доложит, что Вадим Александрович «вышли и скоро будут».