Мухин стоял в головах с маской Эсмарха и склянкой, капал хлороформ и считал пульс вслух.
А потом…
— Пульс… — Мухин запнулся. — Пульс слабеет. Вадим Александрович, пульс уходит!
Я обернулся. Солдат, который до того постанывал под маской, молчал. Грудь не двигалась. Совсем. Лицо на глазах наливалось синевой, сначала губы, потом нос, потом все лицо разом, до ушей.
Хлороформ. Остановка дыхания.
— Маску прочь!
Мухин уже и сам сорвал маску. Снегирев бросил скальпель и прижал рану салфеткой. Дальше все сделали то, чему их учили, и делали быстро, честь им за это: Савельев ухватил солдата за руки и стал ритмично закидывать их за голову и прижимать к грудной клетке, Кулагин языкодержателем вытянул язык и потянул. Метод Сильвестра, метод Лаборда, все как в наставлении.
Только не работало это. Грудная клетка у истощенного жесткая, неподатливая, руки-плети мотались туда-сюда, а воздух в грудь не шел: при каждом взмахе ребра приподнимались едва-едва и оседали ни с чем. Так можно качать час, и все впустую. Вернее, не час. Минуты три-четыре, потом качать станет некого. Синева уже заливала шею.
— Отставить. Все от стола.
Мой дыхательный прибор в ящике был здесь. Я давно принес его и все собирался показать врачам то, что давно пора было показать, но откладывал из-за нехватки времени. Занятие назначилось само.
Я щелкнул замками, откинул крышку. Сверху лежала трубка. Я запрокинул солдату голову, вывел челюсть вперед. Та шла легко, без сопротивления. Я ввел трубку изгибом вверх, к нёбу. Она легла за корень языка, щиток прижался к губам.
— Что вы… — начал Снегирев.
— Молчать и смотреть.
Из саквояжа я достал мешок. Баллон темной резины, гладкий, сплюснутый с боков, с латунной муфтой на переднем конце. Муфту я насадил патрубком на наружный конец трубки. Плотный щелчок. Система замкнулась.
Я зажал солдату большим и указательным пальцем нос и сдавил баллон.
Грудная клетка поднялась. Высоко, свободно, как у спящего, который набрал полную грудь. Кто-то за спиной охнул в голос, кажется, Кулагин.
Я отпустил. Резина расправилась сама, с тихим вздохом всосав воздух через задний клапан. Грудь солдата опала, и отработанный воздух вышел через выпускной клапан на муфте, отогнув резиновую полоску.
Второе сжатие я дал сильнее, чем следовало. Пальцы сами пережали. Из муфты ударил резкий свист: латунный золотник отжал пружину и стравил лишнее давление наружу. Клапан свое дело знал лучше меня. Я ослабил хватку и стал давить ровно настолько, насколько нужно.
— Мухин. Пульс на сонной. Считать вслух.
Мухин прижал пальцы к шее.
— Есть… есть пульс. Редкий. Слабый.
— Считайте.
Я работал. Сжатие на два счета, отпустить, пауза, снова сжатие. Раз в четыре-пять секунд, не чаще: легким нужно время опасть.
Комната молчала. Снегирев так и держал салфетку на ране, забыв про нее. Слышался только счет Мухина, тихий вздох резины и посвистывание воздуха в трубке. Синева с лица уходила медленно, неохотно, сменяясь серым, потом землистым, потом на скулах проступило что-то живое, розоватое.
— Пульс полнее, — сказал Мухин. — Чаще пошел. Шестьдесят… шестьдесят четыре…
На исходе второй минуты солдат дернулся всем телом, захрипел, закашлялся и вытолкнул трубку языком. И сделал вдох. Судорожный, хриплый, со свистом, некрасивый вдох, от которого заходило все его тощее тело.
Второй вдох. Третий, ровнее.
Дышит.
Я снял муфту с трубки, убрал трубку изо рта и разогнулся. Спина затекла, как после двухчасовой операции, хотя прошло минуты три, не больше.
— Хлороформа больше ни капли, — сказал я. — Ни сегодня, ни завтра. Доделаем так. Что там осталось?
— Затек раскрыт. — Голос у Снегирева сел. — Дренаж провести и… и все.
— Проводите. Он будет стонать, и пусть стонет. Стонет — значит, дышит, а его дыхание меня сегодня устраивает в любом виде.
Дренаж Снегирев провел в четыре минуты, рыхло прикрыл входы марлей, наложил повязку. Солдат стонал, ворочал головой, был при этом жив и дышал самостоятельно, а больше от него ничего и не требовалось.
Только когда его увезли, все обернулись ко мне. Все разом: Снегирев, Кулагин, Савельев, Гольдин, прибежавший на шум с середины барака, сестра Зимина с тазом в руках, про который она забыла. Мухин стоял белый, белее больного.
— Вадим Александрович, — сказал он. — Я капал как всегда. Как вы учили, по каплям, с перерывами. Я же…
— Знаю, что как всегда. В этом и ошибка, только не ваша, а общая. Запоминайте еще раз все. Истощенному хлороформ считают не как здоровому. У него сердце голодное, печень никакая, и доза, которую крепкий мужик просопит и не заметит, такого убивает. Даю правило: виден каждый позвонок — дозу вполовину и глаз с грудной клетки не спускать. А лучше вовсе эфир, он для сердца безопаснее.
— Он бы умер? — тихо спросил Снегирев.
— Он умер. — Я обвел их взглядом. — Дыхание стояло, сердце доходило. Еще две-три минуты, и звать сюда следовало бы не меня, а батюшку. Мы его вернули. Не я. Мы: вы делали что положено и не потеряли ни секунды, я добавил то, чего у вас не было.
— А что это… — Кулагин смотрел на мешок с опаской, как на живой организм. — Что это за машина такая, господин доктор?
— Это не машина, Кулагин. Это мешок с двумя клапанами и резиновая трубка. Вся дьявольщина — физика и правильная резина. — Я поднял мешок повыше. — Смотрите сюда. Сжал — воздух пошел в больного, задний клапан не пускает его назад. Отпустил — мешок сам расправился и набрал свежего. Больной выдыхает не в мешок, а наружу, через вот эту полоску. А если рука дурная и давит сверх меры, вот здесь свистит предохранитель и лишнее сбрасывает, чтобы легкие не порвать. Все. Ни магии, ни электричества.
Трубка пошла по рукам. Савельев повертел ее, посмотрел на просвет, хмыкнул с уважением.
— Гнатюк! — позвал я. — В ординаторской у дивана деревянный ящик. Тащите сюда.
Гнатюк принес ящик, неся его на вытянутых руках, как переносят снаряд. Я откинул крышку. Внутри, закрепленный планками, стоял жестяной бидон, а к нему стеклянная трубка, согнутая коленом, с розовой от марганцовки водой.
— Это тренажер. Бидон вместо больного, манометр вместо моего глаза. — Я подсоединил мешок к бидону. — Сжимаете мешок, вода в стекле поднимается. Ваша задача: столбик до этой черты. Ниже черты — больной не дышит, выше — вы ему рвете легкие. У живого человека черты нет, у него есть грудная клетка и ваш глаз, но руку ставить будем здесь. Савельев, начинайте.
Савельев обхватил мешок, примерился и сжал. Столбик поднялся ровно к черте и встал.
— Двадцать один год службы, — сказал он, будто извиняясь.
Мухин пережал: столбик выскочил выше черты, из муфты свистнуло. Снегирев, наоборот, жал робко, вода едва шевелилась. Гольдин с первого раза недобрал, со второго попал. Кулагин попал с третьего и расплылся так, будто сдал экзамен на классный чин. Гнатюк, которого я к бидону не звал, смотрел на все это из-за спин с такой тоской, что я кивнул ему: пробуй. Он взялся за баллон двумя пальцами, осторожно, как за яйцо, и не выжал ничего.
— Смелее.
Со второй попытки розовый столбик улетел под самое колено трубки, и свист из муфты вышел долгий, с переливом.
— Вот поэтому, — сказал я, — санитары качают мешок только после обучения и только под присмотром. Сила — вещь хорошая, но здесь нужна не сила, а рука.
— Откуда у вас такая штука, Вадим Александрович? — спросил Снегирев. — Я про подобное даже не читал нигде.
— И не могли читать. Петербургская работа, делали по моим чертежам, вместе с двумя коллегами. Раненых под наркозом везде теряют одинаково, и мне это надоело. Я его вез через всю Россию в багаже и берег больше собственной головы.
Подошла Агеева, посмотрела на бидон, на мешок, на розовую воду в стекле. Спросила без предисловий:
— Сестрам это тоже осваивать?
— Обязательно. Мало ли что может случиться. Минуты и секунды все решают.