Он потер переносицу.

— Несколько дней назад у вас в отделении больной перестал дышать под хлороформом, и вы вернули его с того света каким-то прибором, резиновым мешком. Врачи об этом рассказывают, фельдшера рассказывают, уже санитары и сестры рассказывают, а я, главный врач, знаю об этом из третьих рук. Нехорошо как-то. Вы согласны?

— Да, извините. Сказать честно, не успел за всем этим доложить. Ситуация с Вельским выбила из колеи. Он у меня в отделении. Принести?

— Да уж пожалуйста, будьте так любезны. Чем я хуже последнего санитара, который имел удовольствие лицезреть прибор.

Я сходил в отделении и принес ящик. Откинул крышку, достал трубку, потом мешок, собрал их на глазах у Сазонова.

— Дыхательный мешок с клапанами и трубка к нему. Трубка вводится за корень языка и держит дыхательные пути открытыми. Мешок качает воздух в легкие: сжал — вдох, отпустил — сам набрал свежего. Выдох выходит наружу через выпускной клапан, а этот, с пружиной, предохранительный: сожмешь сверх меры — стравит лишнее, чтобы не порвать легкие. Пока сердце живо, этой штукой можно дышать за человека хоть час.

Сазонов сжал баллон. Клапан хлопнул. Он сжал еще раз, сильнее, предохранитель свистнул, и Сазонов посмотрел на него еще с большим с интересом. Как я понял, он был рад оторваться от мыслей о ситуации с бывшим старшим ординатором.

— И тому солдату…

— Остановка дыхания от хлороформа. Истощенный, доза оказалась велика, хотя капали по правилам. Метод Сильвестра не работал: грудная клетка жесткая, воздух не шел. Трубка и мешок. Через две минуты задышал сам, сейчас поправляется.

Сазонов еще повертел мешок.

— Я за свою службу таких пациентов схоронил десятка два. Стоишь и смотришь, как человек синеет, и вся твоя медицина при этом — качать ему руки, как колодезный журавль. Откуда это у вас? Только не говорите, что сами склеили из галоши.

— Не сам. Это фабричное изделие, завод «Треугольник», Петербург. На устройство у меня привилегия, выданная по всей форме. Метод и прибор рассматривала комиссия Хирургического общества. Со спорами, но рекомендовала, о чем есть бумага. Так что это не шарлатанство, Глеб Ермолаевич, а разрешенная и одобренная практика. Просто новая, а новое доходит до Маньчжурии медленно.

Сазонов покачал головой, и на его лице мелькнуло что-то похожее на веселье.

— Что ж за день у меня сегодня. Утром узнаю, что мой старший ординатор вор и наркоман, а днем — что мой ординатор из гнойного барака изобретает приборы, о которых спорит Хирургическое общество. Что же случится вечером? Нет, положительно, с вашим приездом жить стало интереснее. Так интересно, что дрожь берет. Удастся ли поскучать хоть чуть-чуть, или я слишком много прошу у судьбы?

Он положил мешок на стол.

— Вот что. Напишите о нем короткую записку: что за прибор, где выпускается, было ли применение. Без ученостей, свободно, на двух листах. Я направлю ее в Управление с моим представлением. Пусть поищут, что там написало Хирургическое общество. Если все сходится, такая вещь должна быть в каждом госпитале Общества и в каждом военном лазарете, а не в одном ящике у одного доктора. Будем этого добиваться. Хотя военная медицина новизну любит очень мало.

— Записка будет через час.

— Вот и хорошо. Идите, Вадим Александрович.

Я уложил трубку и мешок в ящик и пошел через темнеющий двор к себе в отделение. В окнах чистой хирургии уже горел свет, и только одно окно Вельского стояло черным. За перегородкой у Гнатюка ужинали санитары, и отделение жило своей обычной вечерней жизнью, будто сегодня ничего и не случилось.

Я начал сочинять записку. На двух листах, без ненужных ученостей. Это хорошо. Упрощает дело. Не люблю я их.

* * *

Петербургский врач 7 (СИ) - img_23

Глава 24

Записка уложилась в полтора листа. Прибор, завод, привилегия, заключение Хирургического общества, случаи применения и демонстрации. Я перечитал, ничего не вычеркнул (ведь просили в свободном стиле), и отнес. Сазонова уже на месте не было, листы взял секретарь.

После этого я вернулся, попрощался со всеми и пошел домой. Мороз к ночи набирал силу, снег под подошвами скрипел как-то злобно. Пристань дымила всеми своими трубами разом.

Сани я увидел от угла. Стояли у моих ворот, лошадь дышала паром, возница сидел неподвижно, будто замерз до состояния сосульки. Рядом прохаживался человек в пальто с барашковым воротником. Батюшки, Азаров. Тот самый, с первой конспиративной квартиры над китайской лавкой.

— Николай Богданович, какая встреча. Вы вернулись.

А про себя подумал — вернулся, чтоб не дать мне спокойно прийти домой. Не просто так же он тут появился. Эх.

— Вернулся, Вадим Александрович. — Азаров пожал мне руку. — Дела держали в других местах. А вы, я смотрю, времени тут не теряли.

— Работал по специальности.

— Наслышан, — серьезно сказал он. — Садитесь, вас ждут. Срочно.

— Честно говоря, иногда хочется после работы и передохнуть. Неужели нельзя?

— Срочное дело, — развел руками Азаров.

Ну срочное, так срочное, вздохнул я, сел, и сани тронулись. Азаров молчал, и я не лез с разговорами.

Ракитин оказался в квартире не один. Рядом с ним за столом был еще один человек, его я прежде не видел.

Лет пятидесяти пяти, плотный, широкий в кости, со здоровым, слегка обветренным лицом. Густые усы с проседью, подстриженные коротко, по-военному. Одет в статский сюртук.

— Вот, Леонид Яковлевич, — сказал Ракитин. — Доктор Дмитриев собственной персоной. Вадим Александрович, позвольте представить: полковник Горгопа, Леонид Яковлевич. Начальник жандармского полицейского управления дороги. Мое непосредственное начальство.

Как интересно. И что же его привело сюда?

— Очень рад, — сказал полковник и подал руку.

Мы сели, налили себе чай.

— Начну с главного, — сказал Горгопа. — Я приехал вас поблагодарить. Лично, а не бумагой, потому что бумагу с благодарностью вам писать нельзя, а сказать надо. То, что вы сделали за эти месяцы, доктор, стоит дорого. Сколько людей сегодня живы и даже не догадываются, кому этим обязаны. От службы и от меня лично — спасибо.

— Это все пустяки, — скромно ответил я, ожидая, что будет дальше. Не ради этих двух слов явился сюда господин полковник.

И оказался прав.

Горгопа достал кожаную папку, вытащил из нее лист и повернул ко мне.

— Читайте. Только уговор: большая просьба немедленно забыть все, что в нем написано. Показывать вам эту бумагу я вообще-то не имею права. Но, как известно, правила для того и существуют, чтобы их нарушать. Иначе зачем их столько пишут?

Казенный бланк. Министерство внутренних дел, Департамент полиции, делопроизводство Особого отдела. В углу гриф: совершенно секретно. Адресовано начальнику ЖПУ КВЖД полковнику Л. Горгопе.

«Вследствие ходатайства Вашего Высокоблагородия от 15 декабря 1904 года за № 3476/3 Департамент Полиции уведомляет, что, принимая во внимание заслуги на театре военных действий, препятствий к повсеместному проживанию Дмитриева Вадима Александровича, род. 8 августа 1879 года, и вступлению его на государственную службу со стороны Департамента более не имеется. Негласный полицейский надзор и прочие ограничения с означенного лица надлежит снять, о чем сделать соответствующую отметку в циркулярах».

Ниже: директор Департамента, действительный статский советник А. Лопухин. Скрепил делопроизводитель Смолин. Печать.

Вот это да. Что, все?

Полковник будто услышал мои мысли.

Он забрал лист, спрятал в папку и щелкнул замком.

— Все, доктор. Вы этого не видели. А видели вы вот что.

Из той же папки появился второй лист, и этот он положил передо мной уже свободно.

Бланк был другой: Министерство внутренних дел, Жандармское полицейское управление Китайской Восточной железной дороги, город Харбин. Посередине крупно: «СВИДЕТЕЛЬСТВО».