— И солнце, — улыбается Хлоя, глядя в закрывающиеся карие глаза с дрожащими ресницами.
Больше Рейчел не просыпается.
====== XX. Liberum veto. ======
посмотри, как учёный сжигает рецепт от рака,
как устало лежит боксёр — подходи и вдарь;
и какая мне разница, сколько здесь будет мрака,
если я не хочу и не стану
включать
фонарь.
Для Хлои выключается свет — куда бы она ни пошла, ее повсюду сопровождают удушающе-черные комки тьмы, в которых она путается, падает и подолгу лежит, не двигаясь и поднимаясь, лишь когда прочные нити толкают ее тело вверх и заставляют делать шаги.
Ей не больно — нет, боль имеет свой оттенок, вкус и цвет; ей не страшно — страх не может быть настолько осязаем; ей просто пусто, ей никак, она вся состоит из черных дыр, на которые разрывает ее пустота.
У нее другое, совсем другое — будто каждая ее частичка говорит о том, что Рейчел Эмбер не любила, а просто ела ее мясо по куску с ножа; и даже когда та ломала ребра, когда пыталась притворяться искренней, инстинкты Прайс были немы.
Потому что нельзя приручить энергию, покорить солнце, как нельзя сделать Рейчел Эмбер своей.
И это чувство — ярость, не выскобленная, не вымоленная, не вытащенная из себя ярость — не дает ей спать по ночам.
Хлоя глотает таблетки.
Таблетки на вкус как клей, а после них в глазах искрится ночь.
К ней приходит Истер: приносит выпечку и лакричный чай, но быстро посылается к черту; затем Джастин приносит документы — Хлоя ставит какие-то подписи-отказы; после наведывается Норт — но и он отправляется куда подальше со своими соболезнованиями.
Колфилд она не видит уже четыре дня; Макс, наверное, знает, что ей не откроют, а унижаться ей не особо хочется; и Хлоя, уже отвыкшая от каких-то звуков извне, задается вопросом: была ли Колфилд в ее жизни вообще? И ее искромсанные, искусанные, искрошенные в мясо губы душат бессчетную сигарету.
Макс все-таки звонит на пятый день: Хлоя-как-ты-мне-приехать?
Прайс бросает трубку и выключает телефоны.
Хлоя не была на похоронах, но Джастин, помогавший с их организацией, сказал, что взял на себя смелость попросить написать на могиле: «И свет во тьме ее светит, и тьма не объяла ее»; и Хлое стало чуть легче дышать оттого, что кто-то выбрал эпитафию вместо нее.
Хлоя зарывается головой в подушку и мечтает о том, чтобы весь мир кончился прямо сейчас; ей хочется, чтобы белоснежный халат, идеально выглаженный и повешенный на плечики, рухнул на нее вместе с бетонной стеной.
*
Макс стоит в холодной и почти пустой операционной — здесь, в большой комнате под железной цифрой три, когда-то все началось. Шрам на руке — вспухший рубец, все еще болезненно напоминающий о себе — ноет и наливается кровью.
Тоска.
Колфилд чувствует какую-то глухую тоску, которая потихоньку плетет вокруг нее паутинку, как солнце когда-то окутывало в свой небесный кокон еще теплую Рейчел.
Она стоит напротив выключенных аппаратов и достает синюю тетрадь, где исписанным левонаклонным Хлоиным почерком стройно вышагивают буквы, вычерчивая последовательность замены митрального клапана.
Когда-то, думает Макс, анатомия вызывала у нее тошноту, от вида крови хотелось бежать, а теперь, ну вот а что теперь, теперь все изменилось, поменялось. «Брось эти глупости», — бьется в ушах голос матери; а Макс упорно стоит на своем: бросить глупости — значит на живую из сердца извлечь мечту.
Поэтому она продолжает снимать — щелкать на кнопку затвора, как сумасшедшая, и последние два картриджа — сплошные черно-серые прямоугольники тоски.
Она не знает, что делает. Все, что у нее есть, — жалкие, почти совсем никчемные воспоминания, выстроенные ей самой же; но Макс отчаянно верит: она создаст еще, время само направит ее, поможет сделать тысячу цветных снимков, не сдавливая, не удушая монохромом.
Просто сейчас цветные фотокарточки-полароиды с дурацкими, смешными подписями помогают ей двигаться вперед.
Они — и учебники по кардиохирургии, сотни листов заметок, набросков, цветных стикеров, нагло украденных из стола Прайс.
Меж страниц синей тетради — фотографии кардиохирурга, специальные и случайные, как воспоминания о той неделе вместе: первый поцелуй на набережной, колесо обозрения, вишневое пиво и потрясающий запах Хлои.
— Я без тебя не могу. Пожалуйста, не прогоняй меня.
— Никогда.
И одна — наверное, ее семейная, недавно обнаруженная: высокий, в круглых солнечных очках, мужчина, улыбающаяся женщина в переднике и маленькая девочка с растрепанными длинными светлыми волосами.
— Моя мать говорила, что я была скупа душой, а отец — что я стану рыцарем, когда вырасту, — сказала ей как-то Хлоя, залпом допивая очередную чашку капучино, и пенка осталась у нее над верхней губой. Хлоя почти всегда была здесь — не у себя в кабинете и не в другой операционной, именно тут, словно это место манило ее своей глухой тоской и стерильной безжизненностью. — Мы каждый вечер с ним ели яблоки с черникой, а после пили васильковый чай, знаешь, такой нежно-цветочный вкус.
— Третья операционная потеряла столько своих пациентов, что ее нужно закрыть, — продолжила она, усаживаясь на холодную кушетку. — Джастин говорит, здесь плохая энергетика. А я ее все равно люблю. — Хлоя нежно коснулась обивки кровати. — Здесь есть что-то домашнее.
Она приоткрыла губы, с шумом вдыхая воздух, и Макс поняла:
— Здесь ты потеряла отца, да?
Хлоя кивнула.
— Много лет назад, Макс, мы сидели с матерью дома и ждали, ждали, ждали; просто потому, что не могли сюда поехать. Не могли позволить себе поехать сказать отцу «прощай». А сейчас, — грустно усмехнулась она, — я могу позволить себе что угодно. Купить кусок на Луне. Съездить к морю. Вернуться домой, в конце концов. Только сейчас это все больше не нужно. Нужно было просто ехать к нему — и спасать.
И добавила, глухо так, болезненно и почему-то чуть ли не смеясь:
— Но мы не поехали.
*
Хлоя просыпается в аду. На пол скомканы, сбросаны, утоптаны босыми ногами кипы цветных листочков, в воздухе вместо пыли пляшут пылинки света. Пахнет прохладным полуденным солнцем и свежезаваренным кофе.
Колфилд. Конечно же. Зачем звонить, зачем пугать соседей, ломясь в дверь и крича странные слова, подцепленные из своих заумных книжек? Ведь можно просто войти, как все нормальные люди, используя ключи...
Истер, будь ты проклят, думает Прайс, ведь единственная копия ключей от ее квартиры была именно у парамедика — а если, а вдруг, а все-таки.
Хлоя с трудом отрывает голову от кровати — белоснежный халат, как и стена, до сих пор не рухнул на нее — очередной повод ненавидеть этот мир — и шипит от ярких солнечных лучей.
Макс, отдиравшая последние, самые крепкие, листики от стекла, комкая и бросая их вокруг Прайс, обращает на нее внимание только после истерически-злобного шипения и целого потока слов, присущих только кардиохирургам.
— Хлоя Прайс, — говорит Макс, — у тебя сейчас яд с зубов капать начнет.
— Убирайся, — отвечает медик. — Пошла вон из моего дома.
Макс заправляет непослушные волосы за уши и пропускает все колкости Прайс мимо ушей.
— Колфилд...
— Ой, заткнись, Хлоя, — поражаясь своей смелости, обрывает ее Макс. — Мне надоело звонить тебе на выключенный телефон, надоело работать за тебя в больнице, надоело выслушивать потоки жалости к моему куратору. Ты доктор Прайс, спасающая жизни и переворачивающая органы с ног на голову, чтобы вернуть системе равновесие! А не вот этот кусок безвольного вампира, что боится солнца, — фыркает студентка. — Я сейчас принесу тебе аспирин и кофе. Надеюсь, ты не принимала никаких веселых таблеток?
— Нет, — стонет Прайс, прячась в одеяло, но выбирается оттуда через секунду и, пытаясь вернуть себе грозный вид, спрашивает: — Как ты со мной разговариваешь вообще?
Игнор. Тишина. Колфилд плевать на все — она просто идет на кухню, а вернувшись, сует в руки Хлое пузатую кружку кофе, роняет пару таблеток ей на ладонь и, садясь рядом, вдыхает аромат ее тела — пыли, пота и чего-то еще, неуловимо-горького.