— Едем в порт к таверне «Морской Еж», — скомандовал я. — Вбей в навигаторе, он сразу его найдет.
Боец молча кивнул, после чего воткнул первую передачу и, выжав сцепление, подал газу, трогаясь с места.
Я выглянул в окно, глядя как небо начинает становиться более синим, нежели черным, как уходят красные всполохи, а где-то вдали появляются привычные звезды.
Но самое главное — пыль переставала оседать.
Торбин Камнерук хотел бы с гордостью заявить, что все эти долгие десять дней изоляции он беспробудно кутил. Для владельца портовой таверны, оказавшегося взаперти наедине со всем ассортиментом своего погреба, это звучало бы как минимум логично, а по дварфийским меркам — еще и в высшей степени достойно. Сложилась бы красивая легенда: старый трактирщик встретил конец света с кружкой лучшего эля в одной руке и коллекционным скотчем в другой.
Однако реальность оказалась куда более прозаичной и трезвой. С первого момента, как Торбин наглухо законопатил окна клейкой лентой и запер тяжелую входную дверь, он если и выпивал, то совершенно понемногу. Максимум — плеснуть на два пальца на дно граненого стакана, чтобы просто смочить пересохшее горло и унять предательскую дрожь в пальцах.
Пьянеть было нельзя. Торбин сидел за барной стойкой, положив заряженную жаканом двустволку прямо перед собой, и то и дело косился на входные двери и прислушивался.
А прислушиваться было к чему.
Сначала, в первые часы, улица полнилась суетой. Вой полицейских сирен сливался с гудками карет скорой помощи и пожарных расчетов. Люди кричали, ругались, сигналили в автомобильных пробках, пытаясь покинуть прибрежную зону. Торбин сидел в полумраке таверны и слушал, как цивилизация дает трещину. Затем характер звуков изменился. Вой сирен стал реже, а вот человеческие крики громче и истеричнее.
На вторые сутки Торбин начал различать хлопки выстрелов. Сперва это были одиночные пистолетные щелчки, затем присоединились сухие очереди из автоматического оружия. Кто в кого стрелял, оставалось загадкой. Жандармы пытались навести порядок? Или это мародеры делили награбленное? А может, кто-то отстреливался от тех, кто уже успел надышаться проклятой звездной пылью?
Но хуже всего были другие звуки. По ночам, когда городская какофония стихала, с улиц доносился надрывный лай бродячих собак, который внезапно обрывался коротким визгом. И рык. Низкий утробный рык существ, которым явно не было места на узких улочках Феодосии. Каждый раз, когда этот звук раздавался где-то неподалеку, Торбин крепче сжимал рукоять ружья и мысленно обращался к духам гор, чтобы эти твари прошли мимо его заведения.
На третий день изоляции нервы дварфа все-таки сдали позиции. Обычного засова на входной двери ему показалось катастрофически мало и поэтому Торбин встал из-за стойки, отставил ружье в сторону и принялся за работу.
Сдвинуть с места дубовые столы, за которыми еще недавно пили портовые грузчики, для обычного человека было бы тяжелой задачей. Но для дварфа, чья мышечная масса и плотность костей кратно превосходили человеческие, это оказалось делом нескольких минут. Он подпер двустворчатую дверь двумя самыми тяжелыми столами, уперев их в косяки. Затем прошел в подсобку, обхватил руками огромный старый комод, набитый документацией и скатертями, с натужным кряканьем оторвал его от пола и водрузил прямо поверх столов, создав баррикаду.
Закончив с дверью, Торбин повернулся к заклеенным окнам. Руки так и чесались сорвать со стен декоративные деревянные панели и заколотить стекла наглухо крест-накрест, чтобы основательно так замуроваться. Но от этой затеи дварф в итоге воздержался, оставив как есть, лишь проведя пальцем по краям клейкой ленты, проверяя надежность стыков.
Дальше дни начали тянуться с вязкой медлительностью. Выяснилось, что добровольная изоляция может очень неплохо начать влиять на рассудок, особенно если ты находишься в абсолютном одиночестве, а за стеной рушится мир.
Чтобы не сойти с ума от безделья и постоянного прислушивания к шорохам, Торбин пытался занять себя хоть чем-нибудь. Он провел полную инвентаризацию подвала, пересчитал все бочонки с элем, перебрал запасы вяленого мяса и круп. Нашел в закромах старую деревянную шахматную доску с вырезанными вручную фигурами и, поставив ее на барную стойку, принялся играть.
Белые против черных.
Торбин против Торбина.
За несколько дней он сыграл порядка тридцати партий сам с собой, честно стараясь не поддаваться ни одной из сторон, подолгу обдумывая каждый ход и недовольно цокая языком, когда «соперник» ставил ему шах.
Потом шахматы наскучили.
Торбин стал ходить из угла в угол между пустыми столами и вспоминать старые горные песни. Его бас разносился по пустому кабаку, отражаясь от деревянных потолочных балок. Он пел о звоне кирок в глубоких шахтах, о подземных реках и о жаре кузнечных горнов.
Но и этого оказалось мало. Одиночество давило на психику, требуя звука человеческой — или хотя бы дварфийской — речи.
И тогда Торбин принялся вспоминать родной язык. К своему стыду, он вдруг осознал, что годы ассимиляции среди людей и постоянное использование всеобщего языка Империи сделали свое дело. Он начал забывать правильное произношение сложных гортанных слов, путал окончания и времена.
И, что удивительно, это уязвляло гордость!
Чтобы исправить положение, дварф принялся разговаривать вслух. Сначала это были просто отдельные фразы, а затем Торбин, войдя во вкус, начал проигрывать по памяти различные детские представления из дварфского театра.
Он вставал в центре зала, откашливался и начинал декламировать. Сюжеты горных пьес не отличались особым разнообразием или тонкими романтическими линиями, поскольку в основном это были производственные драмы.
Торбин менял интонации, то бася от лица сурового мастера-рудокопа, требующего закрепить свод шахты дополнительными подпорками, то переходя на более высокие ноты, изображая жадного оценщика гильдии, который отказывался принимать партию самоцветов из-за якобы заниженной пробы.
— «Эти изумруды не стоят и ломаного гроша, мастер Брокс!» — выкрикивал Торбин в пустой зал, активно жестикулируя и указывая пальцем на воображаемый мешок с камнями.
А затем быстро делал шаг в сторону, менял позу, хмурил брови и отвечал самому себе еще более суровым басом:
— «Ты смеешь сомневаться в качестве добычи моего клана, пиявка конторская⁈ Да я этой кирку тебе сейчас знаешь куда засуну⁈»
Диспут о доле прибыли с несуществующей жилы малахита длился минут двадцать, пока Торбин вдруг не замер на полуслове. Его вытянутая рука медленно опустилась вдоль туловища.
Дварф замер, уставившись в пустоту помещения.
Погодите-ка.
Он только что добрых полчаса орал на пустой стул, размахивая руками и угрожая невидимому собеседнику расправой из-за воображаемых камней.
Холодный пот мгновенно выступил на его широком лбу, а по спине прокатилась ледяная волна паники.
«Я разговариваю сам с собой», — мелькнула в голове ужасающая мысль.
В памяти тут же всплыли слова прадедов из детства и то, что он сам недавно озвучил графу Громову по телефону. Звездная пыль сводит разумных существ с ума. Она забирается в легкие, проникает в мозг и лишает рассудка.
Неужели он все-таки вдохнул эту дрянь? Неужели где-то осталась щель? Сквозняк? Микроскопическая трещина в старой деревянной раме, через которую невидимая смерть проникла в помещение?
Если он начал разыгрывать спектакли перед стульями, значит, деградация уже началась.
Он точно и неотвратимо сходит с ума.
Торбин судорожно сглотнул. Дыхание участилось. Он окинул затравленным взглядом свою таверну.
Нет. Нет-нет-нет. С ним все в порядке. Это просто стресс. Он не сошел с ума. Он не потерял рассудок. Он же просто вспоминал родной язык! Да, точно, это была обычная лингвистическая практика. Это абсолютно нормально — проговаривать диалоги вслух, чтобы тренировать артикуляцию. Любой образованный дварф подтвердил бы это.