— Вам легко говорить, вы не врач.

— Я жандарм. Это близко: мы тоже лечим, только не тело, а общество, и любят нас именно за это. — Он снова усмехнулся. — И еще одно, чтобы вы не думали, будто я отбираю у вас скальпель. Работе вашей это не помешает. Устроим вас в харбинский госпиталь Красного Креста, там хирургов не хватает отчаянно, вас с руками оторвут и без наших хлопот. Будете оперировать с утра до вечера, сколько душе угодно. А остальное попутно. Вечерами. Частная, так сказать, практика.

Я пил чай и молчал. Крыть было нечем, и это раздражало.

Он прав, вот что самое противное. Если я полез в Инкоу с пироксилином под видом гигроскопической ваты, то изображать теперь чистоплюя поздно и глупо. И последствия толковой диверсии в Харбине выйдут во сто раз хуже Инкоу: там горели японские снаряды, а здесь будут гореть наши. И медицина остается при мне, настоящая, с операционной. Куда ни поверни — деваться некуда.

А еще он не знает главного. И пора это исправить, потому что без этого весь его план стоит вполовину.

— Хорошо, — сказал я. — Только сначала вам нужно кое-что узнать. Помните, я принес вам сведения о хунхузах у третьего пакгауза? С адресом и часом. И не назвал источник.

— Помню. — Он усмехнулся. — Врачебная тайна. Я вас тогда чуть не арестовал.

— Пора объяснить, откуда все взялось.

И я рассказал. Как поздним вечером ко мне пришел китаец и попросил спасти важного человека. Как меня везли через ухабы в закрытой повозке с наглухо завязанными глазами в Фуцзядянь, как я после понял, в самую его глубину. Как в богатой фанзе, в опийном дыму, среди охраны с мечами и револьверами, лежал немолодой китаец с пулей в бедре и пульсирующей опухолью над раной, к которой двое местных лекарей боялись притронуться, потому что понимали: тронь — и кровь ударит фонтаном. Как я оперировал при фонарях и вытащил его. Как он расплатился мешком золота, и золото это лежит теперь на моем счету в Русско-Китайском банке, все до монеты, честно внесенное. И как в благодарность, а больше в отместку тому, кто в него стрелял, он выдал мне Рыжего Лиса со всеми потрохами: бараки, сроки, оружие. Рассказал и про монету на красном шнурке, которую хозяин вручил мне своей рукой.

Ракитин слушал не перебивая, сцепив пальцы на столе. За весь рассказ он не шевельнулся ни разу.

— Монета при вас? — спросил он, когда я закончил.

— В моих вещах. Принести?

— Сделайте одолжение.

Я сходил к себе и принес. Простая китайская монета с квадратной дыркой посередине, на красном шелковом шнурке, и шнурок завязан узлом, какого я больше нигде не видел: сплошные петли и завитки, ни развязать, ни повторить.

Ракитин взял ее двумя пальцами, осторожно, и поднес к лампе. Саму монету оглядел мельком, а вот узел рассматривал долго, поворачивая то одной стороной, то другой. Потом бережно положил на стол.

— Знаю я про эти узлы, — сказал он. — Большая печать, редкая. За деньги ее не купишь, сколько ни предлагай. — Он поднял глаза на меня. — Я, доктор, о чем-то подобном догадывался еще тогда. Человек с улицы приносит сведения, какие агентура добывает годами, причем безуспешно. Ясно, что отблагодарил его кто-то очень осведомленный, и отблагодарил за что-то очень серьезное. Я мог надавить и дожать. Не стал. Надавил бы — потерял бы и вас, и источник. А так, видите, дождался: вы рассказали сами, и в самую нужную минуту.

— Вы всегда все знаете наперед?

— Если бы. Я просто умею ждать, доктор. В нашем деле это главный талант, остальному учат.

Он побарабанил пальцами по столу и заговорил уже другим тоном.

— А теперь глядите, как все поворачивается. Я собирался вводить вас в Харбин с нуля, с улицы. Это месяцы: слухи пустить, знакомства завести, доверие выждать, и все равно вас проверяли бы на каждом шагу. А вы, оказывается, не с улицы. Вы человек, который вытащил с того света их хозяина, и у вас его знак. Вам не надо втираться в доверие, вы уже гость. Понимаете разницу? Гостя проверяют вполглаза. Лучшего входа не купишь ни за какие деньги. Его можно только заслужить, и вы его уже заслужили. Скальпелем.

— Если хозяин еще жив.

— Даже если помер, знак в силе. Такие вещи там переживают владельцев. — Он подвинул монету ко мне. — Уберите и берегите. Пуще генеральского браунинга.

Я убрал монету в нагрудный карман. Ракитин проводил ее взглядом и кивнул, будто поставил галочку в невидимой ведомости.

— Я согласен, — сказал я. — Деваться все равно некуда, вы это поняли раньше меня. Но есть загвоздка, и зовут ее Мищенко. Он меня не отпустит. Он меня, по-моему, уже мысленно зачислил к себе до конца войны.

— Просить его и не нужно, — спокойно сказал Ракитин. — Бесполезно. Пошлет. Меня пошлет, ведомство мое пошлет, и будет в своем праве, вы человек его отряда. Поэтому просить никто не станет. Приказ придет сверху. С такого верха, что его превосходительство крякнет, выругается и возьмет под козырек.

— С какого же?

— Увидите. — Он отпил остывшего чая. — До того служите, лечите и молчите. Мищенко будет знать про госпиталь, это в бумаге напишут. Про остальное не будет знать никто. Ни он, ни Стрижак ваш, ни одна живая душа. Чем меньше людей знает, тем лучше. Это, доктор, арифметика нашей службы.

Он поднялся, показывая, что разговор окончен, снял с гвоздя сумку и достал из нее два сложенных листа. Я узнал их сразу. Мое прошение об отчислении из Красного Креста по расстройству здоровья. И приказ о моем изгнании из отряда за порочащее поведение, тот самый, задним числом.

— Обещал сжечь при вас, если вернетесь. Держу слово.

Он открыл дверцу печки и сунул листы в огонь. Бумага занялась, съежилась и почернела.

— А жалко, между прочим, — заметил он, глядя в печку. — Хороша была бумага для вашей новой роли. Доктор с пятном, выгнанный за кражу спирта, — бандиты бы прослезились от умиления. Ну ничего. Напишем вам биографию поновее и почище. То есть погрязнее.

— У вас все шутки такие?

— Какая служба, такие и шутки, — засмеялся Ракитин и закрыл дверцу. — Но, думаю, это все не понадобится.

Неделя прошла тихо. Ракитин уехал без прощаний: утром фанза уже стояла пустая, будто в ней никто и не жил. Лагерь гудел, готовился к маршу, с севера подтягивались пополнения и обозы.

А Стрижак поправлялся с такой скоростью, что Березин завел на него отдельную тетрадь и заполнял ее молча, с озадаченным видом. Раны на голени закрылись по краям, середина затянулась молодой розовой кожей, тонкой, но целой. Швы с плеча я снял давно, рука работала. Стрижак начал вставать, потом ходить вдоль нар, держась за стену, потом раздобыл где-то палку и принялся ковылять по всей лекарне, наводя страх на врачей и санитаров. Ходил он пока плохо, но ходил, и с каждым днем тверже.

— В седло когда? — спрашивал он при каждой перевязке.

— Через месяц спросишь еще раз.

— Тиран и мучитель. Вот пойду и самому Мищенко на тебя пожалуюсь. Или Куропаткину. А там и царь недалеко.

Пожаловаться он не успел.

За мной пришли утром: к командующему, срочно. Я шел через лагерь и снова прикидывал, что стряслось, а когда вошел и увидел лицо Мищенко, прикидывать перестал. Понял.

Он сидел за столом, и перед ним лежал лист. Один-единственный, и генерал смотрел на него так, будто там сообщали о проигранном сражении.

— Читай, — сказал он и двинул лист по столу ко мне.

Бумага пришла через штаб Куропаткина. Наверху значилось Главное управление Российского общества Красного Креста, номера, входящие, печати. А ниже несколько строк:

«Ввиду катастрофической нехватки опытных хирургов и угрозы эпидемических заболеваний немедленно откомандировать доктора Дмитриева в Харбин. Исполнение проконтролировать».

— Приказ, — сказал Мищенко. — Главное управление Креста, а там кто рядом, знаешь? Императрица Мария Федоровна, покровительница. И спущено через штаб командующего, с отметкой донести об исполнении. Тут, доктор, не поспоришь. Тут и мне положено взять под козырек.

— Понимаю, ваше превосходительство.