— Понятно.
— Да. И все надо сделать хорошо. Если вы им подсунете липу на первом же задании, вся ваша легенда стоит копейку.
Тут я и задал вопрос, который сидел у меня в голове с самого начала.
— Андрей Платонович. Списки офицеров, состав частей, движение поездов. Все это настоящие сведения. Я их им отдам, они уйдут по цепочке к японцам, и по этим сведениям кого-нибудь убьют. Как вы себе представляете эту арифметику?
Ракитин, похоже, ждал этого вопроса и заранее знал, как отвечать.
— Никак не представляю, — сказал он. — Я вам заранее говорю, доктор: вы будете отдавать им правду. Не всю, но правду. Иначе игры не выйдет. А что и в каком виде, будем решать каждый раз отдельно. Что-то мы им дадим настоящее. Что-то настоящее, но устаревшее на неделю, а неделя на войне — это вечность. Что-то придется дать полностью и по-честному, и от этого кому-то будет плохо. Такова цена. Вам ее платить не придется, ее заплатят другие, и это, если хотите знать, самое мерзкое в моем ремесле.
— Я хотел услышать именно это, а не то, что все обойдется.
— Все не обойдется, — согласился он. — Зато, если мы вытянем, мы возьмем их сеть в Харбине разом, а это очень важно.
Затем в сенях стукнула дверь, и в комнату вошел человек, которого я сначала принял за китайца.
Ростом он был невысок, широк в плечах, в хорошем полушубке и в русских валенках. Лицо скуластое, глаза узкие, кожа темная, а борода росла редкая, клочковатая, как у людей, у которых в роду смешалось всякое. Лет ему было под сорок.
— Игнат Черепанов, — сказал он и подал мне руку. Рука была твердая, как доска. Говорил он по-русски совершенно чисто, с сибирской неторопливостью.
— Дмитриев, Вадим Александрович.
— Знаю, — сказал он и сел к столу без приглашения.
— Игнат из Забайкалья, — объяснил Ракитин. — Гуран, если вам это слово что-нибудь говорит. Дед казак, бабка тунгуска, и так с обеих сторон, в несколько заходов. Скупщик пушнины. Соболь, белка и прочее. По-китайски говорит лучше, чем половина китайцев в Фуцзядяне, потому что те говорят каждый на своем наречии, а он на всех.
— На четырех, — сказал Черепанов спокойно. — На пятом плохо, только торговать.
— Он вас проводит и представит. Дальше слушайте его и делайте, как он скажет.
Черепанов оглядел меня так, как, наверное, осматривал шкурку на свет.
— Костюм годится. Пальто снимете в передней, шапку тоже. Идете за мной и не оглядываетесь по сторонам. Смотреть по сторонам там можно, но очень акуратно.
— Понял.
— Руку первым не подавайте. Он сам подаст, если захочет. Не подаст — не обижайтесь, это ничего не значит.
— А что это значит?
— То, что у них рукопожатие не в обычае, а он человек европейского воспитания и знает, что у нас в обычае. Захочет показать сильное уважение — подаст. — Черепанов пожал плечами. — Дальше. Он вам нальет чаю. Пейте.
— Меня не отравят?
— Зачем? — искренне удивился он. — Вас туда пригласили. Травят не тех, кого приглашают.
Логика была железная, и я решил на нее опереться, за неимением лучшего.
Ракитин поднялся.
— Ну, с богом. Игнат вас потом довезет, но не до дома. И запомните, доктор: сегодня от вас требуется только одно — понравиться. Не переиграйте. Обиженный, умный, циничный, талантливый, деньги любит, начальство не любит (не перепутайте). Это все, что им нужно про вас знать.
— Это, между прочим, почти правда.
— На том и стоим, — сказал Ракитин.
Мы вышли. У калитки стояли другие сани, не те, на которых меня привезли, и лошадь была получше.
Ехали долго и все время вниз, к реке. Черепанов молчал, я тоже. Горели окна ресторанов, у подъездов топтались извозчики, из дверей выходили офицеры под руку с дамами. Потом свернули, и город кончился как отрезанный: пошли глухие кирпичные лабазы, дощатые заборы, редкие фонари, и под ногами лошади захрустел не снег, а угольный шлак, которым здесь посыпают проезды.
Фуцзядянь начинался без всякой границы. Просто вывески становились сплошь иероглифическими, окна ниже, а народу на улице больше, несмотря на мороз и на десятый час вечера.
Остановились у глухой стены.
Дом был одноэтажный, хотя и большой, кирпичный, с двумя маленькими окнами, забранными решеткой и заклеенными изнутри бумагой. Сбоку в стене — спуск в полуподвал, шесть ступеней вниз, и над дверью висел бумажный фонарь, красный, но такой пыльный и обмерзший, что казался бурым. Никакой вывески. Рядом стояли двое саней и китайская повозка, и лошади были покрыты попонами, что для этого квартала выглядело странной роскошью.
Черепанов спустился первым.
Дверь была обита войлоком и открылась не сразу. За ней оказался тесный тамбур с еще одной дверью, а между дверьми стоял китаец, немолодой, в ватной куртке, с руками, засунутыми в рукава. Он посмотрел на Черепанова, потом на меня, и сказал что-то короткое. Черепанов ответил длинно и спокойно.
Китаец кивнул и открыл вторую дверь.
Я готовился увидеть притон. Но то, что предстало моим глазам, я бы, пожалуй, поставил в один ряд с лучшими залами Петербурга, если бы не одно обстоятельство: в Петербурге такое строят напоказ, а здесь спрятали в полуподвал за войлочной дверью, чтобы с улицы никогда не догадались.
Помещение было длинное, с низким сводчатым потолком, и его разгородили резными ширмами черного дерева на несколько частей, так что зал не был виден целиком ни из одной точки. Пол устлан циновками, поверх циновок кое-где ковры. Стены обшиты панелями, и на них висели шелковые полотнища с иероглифами, писанными от руки, тушью, в один прием. Света мало, и он весь внизу: фонари из промасленной бумаги висели на уровне головы, над столами, и от этого лица сидящих были освещены, а потолок и углы оставались в темноте.
Столов было восемь. Круглые, тяжелые, черного лака, с вставками из серого камня посередине. Занято три. За одним ужинали двое китайцев. За другим сидел старик в халате, один, и перед ним стояло штук шесть блюдечек. Третий стол я не разглядел из-за ширмы.
Тихо было настолько, что слышалось, как в жаровне у стены оседают угли. Никакой музыки, никаких половых с полотенцами через плечо. Двое молодых китайцев в темно-синих халатах стояли у стены неподвижно и подходили к столам только тогда, когда их звали взглядом.
Пахло горячим маслом, чем-то кислым и сладким одновременно, и поверх всего — дымком от курительных палочек, тонких, воткнутых в горшок с песком у входа.
Под потолком, в дальнем конце, висели три клетки. Птицы в них не пели, а сидели нахохлившись.
— Место для своих, — сказал Черепанов вполголоса, снимая полушубок. — С улицы сюда не войдешь.
Пальто и котелок у меня приняли молча и унесли за ширму.
Мы прошли зал насквозь. Никто на нас не посмотрел или все сделали это тихо и незаметно.
В конце зала была дверь, а за дверью маленькая комната без окон. Круглый стол, четыре табурета с шелковыми подушками, на стене свиток с горами и водой. В углу жаровня. Над столом — фонарь.
За столом сидел человек в темно-синем шелковом халате с широкими рукавами.
Лет сорока, лицо гладкое, круглое, без единой морщины, волосы черные. Руки он держал на столе, и на левой блестело кольцо с зеленым камнем. Не толстый, не худой, обычного телосложения.
А глаза у него пустые. Не злые, не хитрые, не усталые. Пустые, как у рыбы на льду. Не изменятся, если их обладатель захочет кого-то зарезать.
Черепанов поклонился и сказал несколько фраз по-китайски. Из всего я узнал свою фамилию, произнесенную с непривычным ударением.
Чжао поднялся и подал мне руку.
— Доктор Дмитриев. — По-русски он говорил медленно, отделяя слово от слова, но правильно, почти без акцента. — Благодарю, что нашли время. Садитесь, прошу.
Рука была сухая и прохладная. Пожатие короткое.
Он сказал Черепанову еще что-то, и тот кивнул, поклонился и вышел, притворив за собой дверь. Мы остались вдвоем.
На столе стоял поднос: маленький глиняный чайник, чашки размером чуть ли не с наперсток и что-то вроде глубокого блюдца. Чжао взял чайник и стал наливать, и делал он это долго, гораздо дольше, чем требуется, чтобы налить две чашки.