— И потому вы рассказываете это мне.

— И потому я рассказываю это вам, — согласился Тан. — Вы спросили, ваш ли он человек, чтобы не задеть чужого. Отвечаю: не мой. Я не прошу его трогать и не прошу его щадить. Ваша война с ним — ваша война, ведите ее, как считаете нужным. От меня он помощи не получит.

Возок выехал на освещенные улицы Пристани. После фуцзядяньской темноты фонари казались праздником.

— Спасибо за откровенность, — сказал я.

— Спасибо за руку моего человека. — Тан положил мне на колени сверток, весьма увесистый и перевязанный шнурком. — Здесь двести рублей. Это за операцию, и не спорьте со мной: неправильная плата оскорбляет работу.

Двести рублей. Неплохо за час работы зондом. Спорить я не стал: во-первых, бесполезно, во-вторых, он был прав насчет платы, а в-третьих, отказ обидел бы его. Я убрал сверток в карман.

— Через день я приеду посмотреть больного. Как мне вас известить, если что-то понадобится раньше?

— Никак, — сказал Тан. — Приезжайте в харчевню. Вас там теперь знают.

Возок остановился у моего дома, точно напротив ворот, хотя адреса я вознице не называл. Тан наклонил голову, прощаясь, я ответил тем же и вылез на снег. Полозья скрипнули, и возок ушел в темноту, в сторону Фуцзядяня.

Во дворе было тихо. В окне у Семена света не было, лавка спала. Я поднялся по лестнице, отпер дверь и запер ее за собой.

* * *

Петербургский врач 7 (СИ) - img_21

Глава 22

Утро началось с Гольдина.

Он перехватил меня еще до входа в отделение, и по его лицу я понял, что новости так себе. Мы отошли к дальней стене, где сугроб и штабель дров прикрывали нас от ветра и от лишних глаз. Хотя неправильно на улице вообще нам с ним разговаривать, лучше внутри, под видом обсуждения лечения. Но там много лишних ушей. Пока с кем-то говоришь, кто-то обязательно встанет неподалеку и ждет своей очереди пообщаться, а многие норовят вообще подойти поближе, интересно все-таки, что там этот свалившийся отделению на голову начальник объясняет.

— Вчера вечером опять звал, — сказал он вполголоса. — Вадим Александрович, я вам сейчас расскажу, а вы уж сами решайте, что это. Потому что я не знаю, что и думать.

— Давайте по порядку.

— По порядку так по порядку. Прихожу, он за столом, лампа горит, чай уже налит. Все как всегда. Только сам он… — Гольдин пошевелил пальцами, подбирая слово. — Не такой. Говорил медленно, с паузами, иногда будто засыпал на секунду. Я сперва подумал, выпил. Но никаким вином не пахло. А потом я на зрачки посмотрел. Зрачки, Вадим Александрович, в точку. При лампе, в полутемном кабинете — в точку.

Вот оно что. Еще один человек догадался.

— Говорил он про вас. Уже без прежних подходов, практически напрямую. Дмитриев, говорит, не врач, а мясник. Шарлатан. Ради своих амбиций он готов на любой риск и режет то, чего наука резать запрещает. Сегодня ему везет, завтра он положит на стол десяток людей, начнет эксперименты, а отвечать будут все, кто стоял рядом и молчал. Он подминает госпиталь под себя. Зарабатывает авторитет, чтоб сделать никем всех остальных. Такого человека, говорит, надо остановить. Любой ценой. Это его слова, я цитирую: любой ценой.

— А дальше?

— А дальше он предложил мне сделку. — Гольдин сглотнул. — У него, говорит, в Москве однокашник, профессор, клиника на Девичьем поле. Для состоятельных клиентов. Будут у меня там и деньги, и важные знакомства, и карьера, и уважение в медицинском мире. Одно письмо, и меня берут туда после войны. От меня же требуется немного: помочь ему избавить госпиталь от Дмитриева. Как именно, он не сказал. Мол, сначала ваше согласие, Яков Наумович, подробности потом. И велел прийти с ответом сегодня, после обеда.

Гольдин замолчал и посмотрел на меня.

— Он ведь был не в себе, да? Это же морфий, по всем признакам морфий. Но не мог же он… прямо в кабинете, среди дня, перед разговором со мной?

— Мог, — сказал я.

Именно что мог. Морфинист со стажем колется утром и вечером, и до поры этого хватает. Когда перестает хватать, шприц перебирается на службу, в ящик стола. Это уже не привычка, это болезнь на последнем этапе: дозы растут, промежутки уменьшаются, и человек начинает делать глупости, потому что между уколами он думает только об уколе, а после укола ему море по колено. Вельский покатился под гору, и покатился быстро. Для него это конец. Думаю, вопрос нескольких месяцев, пока заметит еще кто-то, потом остальные, а дальше от Вельского так или иначе избавятся, не дожидаясь, пока он кого-нибудь зарежет на операционном столе или его наркоманские глаза не заметят пациенты. Вот только от этого он не становится безопаснее. Наоборот. Психика уже надломлена, что можно, а что нельзя, уже понимает не очень.

— Пойдете после обеда и согласитесь, — сказал я.

Гольдин мигнул.

— Как согласиться?

— Обыкновенно. Не сразу, не радостно. Поломайтесь, повздыхайте, спросите про письмо: точно ли будет, не обманет ли. Поторгуйтесь, ему это понравится. Человек, который торгуется, для него понятен. А потом соглашайтесь.

— Вадим Александрович…

— Яков Наумович. — Я посмотрел ему в глаза. — Он что-то готовит против меня. Пока мы не знаем что, мы слепые. Согласитесь — узнаем. Это единственный способ, других нет.

Он постоял, глядя в снег, потом кивнул.

— И вот еще. Зрачки, медленная речь — это все забудьте. Ничего не заметили. Он вам показался уставшим, только и всего.

— Понял.

…На совещании я сидел, слушал сводку про поступивших и умерших и думал о своем. Вельский через два стула от меня выглядел как обычно: пробор, пенсне, белые руки на столе. Такое впечатление, что он специально демонстрирует. Вот, смотрите, ни за что не догадаетесь, что я с ними делаю. Я умный, умнее вас всех, вместе взятых. И этот новый доктор передо мной никто. Я уничтожу любого, кто станет у меня на пути.

После обеда Гольдин ушел в чистое отделение с папкой выписных листов — предлог у него имелся законный. Вернулся через сорок минут. Зашел в выгородку, где я писал скорбные листы, встал у окна и сказал:

— Согласился. Он был доволен. Даже руку пожал.

— Что требуется?

— В том и дело, что почти ничего. — Гольдин повернулся. — Он спросил, когда я дежурю. Я говорю: сегодня как раз моя ночь. Он кивнул, будто и так знал. Думаю, знал: расписание дежурств висит в конторе, на стене. И говорит: от вас, Яков Наумович, требуется одно. В два часа ночи вы выйдете из барака и двадцать минут в него не вернетесь. Покурите, пройдитесь, что угодно. В четверть третьего можете назад. Остальное вас не касается и никогда касаться не будет. Чем меньше вы знаете, тем чище ваша совесть и тем ближе Москва. Все.

— Часы у вас есть? — спросил я, чтоб слегка увести разговор в сторону. Глупый вопрос, ну да ничего.

— Есть. Он тоже про часы не то спросил, не то констатировал, что они у меня есть. Как врач может без часов? — Гольдин криво усмехнулся. — Вадим Александрович, что это значит? Что можно сделать в бараке за двадцать минут, пока меня нет?

— Идите работать, Яков Наумович. Выясню и скажу.

Он ушел, а я остался сидеть над скорбными листами, и перо у меня высохло.

Что можно сделать за двадцать минут. Ночью в бараке двести больных, дежурная сестра, дежурный фельдшер и санитары при печах. Убрать из этого набора требуется одного человека — дежурного врача. Значит, дело будет там, куда сестра и фельдшер ночью не заходят, а врач заходит. В ординаторской.

А в ординаторской из ценного один предмет. Железный шкаф.

Морфий, опий, кокаин. По нынешним харбинским ценам содержимое верхней полки потянет на хорошие деньги, и Вельский эти цены знает отлично. Но деньги тут дело второе. А первое — недостача. Пропажа наркотических средств из отделения — это не дрова исчезли. Это рапорт, ревизия, дознание, и отвечает заведующий отделением в первую очередь. То есть я.